Уже в августе он, на сей раз со всеми пожитками, окончательно съезжает с Дельбрюкштрассе. Пакует библиотеку в ящики и временно поселяется у своего близкого друга и коллеги-переводчика Франца Хесселя. Тем временем настала середина осени. Если бы он выполнил свои обещания, по меньшей мере уже восемь месяцев находился бы в Иерусалиме. Пора писать очередное письмо Шолему:
Не знаю, писал ли я тебе, что уже примерно год в Германии находится моя подруга, госпожа Лацис [!]. Она собиралась вскоре вернуться в Москву, но позавчера у нее, по всей видимости, случился острый приступ энцефалита, а вчера, поскольку ее состояние еще позволяло, я посадил ее на поезд во Франкфурт, где ее ожидает Гольдштейн, которого она знает и который уже лечил ее. Я тоже ‹…› вскоре поеду туда. ‹…› В последнее время я необычайно много работал, только не над древнееврейским…
[355]
Невролог Курт Гольдштейн, кстати, один из ближайших друзей Эрнста Кассирера. Но это уже не очень интересно. У Беньямина сейчас другие заботы. И по-прежнему прожекты. Осенью 1929-го он курсирует между Берлином и Франкфуртом. Вместе с Теодором Визенгрундом Адорно, с чьей женой Гретой Карплус, Максом Хоркхаймером и Асей Лацис они неоднократно встречаются в доме отдыха на курорте Кёнигштайн. Там Беньямин читает группе готовые фрагменты работы о пассажах. Ныне считается, что на этих встречах по выходным в Кёнигштайне была задумана так называемая Франкфуртская школа, которая в течение почти пятидесяти послевоенных лет будет задавать тон в немецкой интеллектуальной жизни.
Турист
В коротких фланелевых брюках, тяжелых крестьянских башмаках и с рюкзаком за спиной, этот моложавый мужчина сразу выделяется в толпе участников конференции. Вероятно, студент, заплутавший на тропах Робин Гуда в Ноттингеме и не знающий, что это общежитие выделено только для докладчиков. «Боюсь, здесь встреча философов», – пытается одной фразой объяснить ситуацию Джон Мэббот, профессор из Оксфорда. На что незнакомец отвечает: «Я тоже»
[356].
До последней секунды Витгенштейн боролся с собой, надо ли ему в самом деле ехать на этот ежегодный конгресс Aristotelian Society
[357] – важнейшего объединения профессиональных британских философов. На заявленную им тему («Несколько заметок о логической форме») он, так или иначе, выступать не будет. Для этого выступления он, правда, написал научную работу, первую в своей жизни, однако связанные с этой темой вопросы в ходе долгих ночных разговоров с Фрэнком Рамсеем потеряли последнюю ясность. Лучше свободно поразмыслить о «Понятии бесконечности в математике» и посмотреть, что тут откроется. Впрочем, автор «Трактата» совершенно не надеется, что на этом конгрессе, да, именно на нем, кто-либо из участников хотя бы попробует понять его. «Подозреваю, что им ни скажи, всё или канет в пустоту, или пробудит фантазматические проблемы в их головах»
[358].
Так он всего несколькими днями ранее – и в давно уже привычном для всех тоне – писал вновь обретенному другу Бертрану Расселу, в то время – вполне официальному руководителю его диссертации. И настоятельно просил его приехать. Как выяснилось на месте – тщетно.
Вне школ
Доклад, прочитанный Витгенштейном 14 июля 1929 года, останется единственным публичным выступлением за всю его академическую карьеру, а сам текст – единственной «научной публикацией» в его жизни. В точности как Хайдеггер, он ни во что не ставит подобные конференции и доклады. Ни в мышлении, ни в политике он не желает иметь отношения ни к манифестам, ни к самозваным движениям, а тем более к школам. В Вене под руководством Фридриха Вайсмана как раз готовятся выпустить в честь Морица Шлика юбилейный сборник под названием «Научное восприятие мира. Венский кружок». Витгенштейн тоже мог бы что-нибудь для него написать. Вайсман осторожно спрашивает. Неудачная идея:
Именно потому, что Шлик человек незаурядный, он заслуживает того, чтобы люди с «добрыми намерениями» остерегались выставлять на посмешище своей высокопарной болтовней его самого и представляемую им Венскую школу. Если я говорю «высокопарная болтовня», то имею в виду все виды самодовольного позерства. «Отказ от метафизики»! Будто это нечто новое. То, что делает Венская школа, она должна показать, а не сказать. ‹…› Произведение должно хвалить мастера
[359].
Показать, а не сказать. Это коренное различение Витгенштейн еще в 1919 году положил в основу своего великого «Трактата». И важность этого различения по-прежнему казалась ему неоспоримой. Однако многие другие тезисы его «Трактата» по прошествии всего лишь полугода с момента возвращения в Кембридж стали вызывать у него серьезные сомнения. Видимо, не все «проблемы в существенном отношении окончательно решены». Ни им самим, ни другими.
Внутренние затруднения
Особенно сомнительным кажется теперь Витгенштейну некогда важнейшее допущение «Трактата», что наделенное смыслом суждение есть картина реальности. Отражают ли все наделенные смыслом суждения возможное состояние мира? Как быть, например, с суждением вроде «Ряд натуральных чисел бесконечен»? По видимости оно наделено смыслом, по видимости нетривиально, по видимости истинно. Но существует ли представимое состояние мира, которое реально показывает истинность этого суждения? И вообще, представимо ли конкретно для конечных существ такое состояние бесконечности? И если да, то что означает в этой связи «представимо»? Представимо ли существование бесконечно длинного ряда натуральных чисел точно так же, как, например, существование бесконечно длинной веревки? Или «представимо» в ином смысле? Или же оно скорее «бесконечно» в другом смысле? Серьезные вопросы – в первые кембриджские месяцы они не дают Витгенштейну буквально глаз сомкнуть. Не меньше мучает его и методический вопрос: как совладать с подобными же различиями в использовании таких слов, как «бесконечный» или «представимый», от которых, с точки зрения их осмысленного концептуального использования, зависит прямо-таки всё? Неужели и правда только выявив одну-единственную логически возможную основу субъектно-предикатной формы этих суждений? Нет, всё не может быть настолько просто, и летом 1929 года Витгенштейну это становится неоспоримо ясно. На этом этапе он отрекается от последней и единственной веры, на которой действительно держалась его картина мира в «Трактате»: веры в язык логики как в первичный язык нашей формы жизни.
Назад в повседневность
Об этом центральном повороте в своем мышлении как о важном результате первых кембриджских месяцев 1929 года он вскоре сообщает Шлику и Вайсману. Для обоих новость весьма важная, ведь они как «логические эмпирики» существующего теперь официально «Венского кружка» еще больше, чем сам Витгенштейн, возлагали свои философские надежды на содержательное исследование исчерпывающего взаимодействия логического базового языка и экспериментально проконтролированного опыта. Но Витгенштейн окончательно избрал иное направление. И недвусмысленно извещает об этом: