Одно из самых колких обвинений, брошенных Булгарину «Отечественными записками», – то, что его журнал печатает материалы, украденные у соперников, – скорее всего, не запятнало бы репутацию героя в глазах Андрея. В 1820‐х годах Пушкин первым заговорил о правах писателя на его интеллектуальную собственность, и плагиат лишь недавно стал считаться воровством
[479]. Поскольку Андрей не зарабатывал на жизнь пером, а в круге его знакомых писательство все еще в целом считалось досужим делом благородного человека, которого, предположительно, обеспечивают доходы с имения или жалованье, получаемое на государственной службе, несложно предположить, что обвинение в плагиате многим современникам показалось бы несерьезным. Более того, Андрей и Яков ежедневно собирали казавшиеся им полезными или интересными отрывки из романов, руководств и благочестивых сочинений и записывали их в свои записные книжки. Роль журнального редактора могла представляться им в том же свете: они могли видеть в Булгарине собирателя интересных заметок.
Судя по всему, цветистый и полный повторов стиль Булгарина не резал Андрею ухо, поскольку сам он писал очень похоже. Андрей тоже слишком часто прибегал к сентиментальностям и уснащал свои сочинения избыточными эпитетами
[480]. Однако Якову Булгарин нравился почти так же сильно, как и Андрею, хотя его собственный стиль был гораздо суше и не подходил под определение «булгаринский». Тем не менее даже Яков, одобряя исторический роман «Иван Мазепа», задавал риторический вопрос: «…может ли плохо написать Булгарин?»
[481]
Андрей часто анализирует стиль произведений, которые читает: он восхищается «гладкостью» прозы Джейн Остин и ему не нравится «неровный» слог литературного приложения к «Инвалиду». Но он никогда не уточняет, как или почему конкретный стиль ему нравится или нет. Большинство его критических замечаний являются, по сути, выражением иного вкуса, а не позитивной критикой. Таково, например, его образное замечание, что «творение господина Свинина мне показалось за хрючанье его соименитых зверков. Натяжка! Утомительный рассказ, коего всякая строчка весом во сто пуд. Я едва имею терпение довертывать третью часть, а еще одна впереди!!!!!!»
[482] Критикуя редактора «Инвалида» Плюшара, Андрей начинает напоминать одного из критиков Булгарина: «[Плюшар] сам видно либо не читал, либо в литературе не крайне умеет быть ценителем»
[483]. Важно, однако, то, что, в отличие от профессиональных критиков Булгарина, Андрей не дает оценку литературным произведениям.
Андрей замечает, что его критика не похожа на профессиональную: «…критиковать настоящим манером дело сильных грамотеев-чародеев. А у нас-с, так-с, домашнее-с!»
[484] Если собрать воедино разнообразные комментарии Андрея и Якова, станет ясно, что они читали книги с позиций скорее этических, чем эстетических. Хваля какое-либо произведение, они хвалили в первую очередь поведение героев или соглашались с рассуждениями автора или персонажей. Когда книга им не нравилась, то происходило это или из‐за ее «модности» (то есть принадлежности к излишне городской, светской, западной культуре), или ее несоответствия их собственным ценностям или опыту (Андрей писал: «Читал в постеле из Карамзина анекдот с заглавием Ревность но мне не понравился: ибо чересчур много выдумок»)
[485]. Наконец, жалуясь на литературное приложение к «Инвалиду», Андрей пишет, что сетует не только потому, что зря потратил время на чтение чего-то, не доставившего ему удовольствия, но и потому, что прочитанное навредило ему так сильно, что могло даже дурно отразиться на его писательских способностях:
Это мало того что уколачивать время попусту, без пользы. Нет! Тут еще величайший для меня вред. Потому что неровный слог ложится убийственно всею своею на меня тягостию. Принудивши себя прочитать поболее этой дряни могу потерять и последнюю свою способность водить по бумаге чернильным перушком
[486].
Закончив еще одно произведение, Андрей клянется: «…даю себе честное слово не читать этих господ дюжинных писателей. Это даром уколачивать время»
[487]. Потерянное время, то есть потраченное не на полезные занятия, было для него своего рода нравственным поражением.
Несоответствие между создававшимся периодической печатью образом читающей публики и свидетельствами Чихачёвых заставляет задуматься о том, какой объем материала для чтения был на самом деле доступен провинциальным читателям? Лишь у «Библиотеки для чтения», согласно жалобам ее соперников, в то время было постоянное и приносящее доход количество подписчиков
[488]. Однако историк Гэри Маркер обнаружил, что еще в XVIII веке книготорговля уже добралась до провинции (хотя и понесла в связи с этим финансовые потери)
[489]. В 1802 году Николай Карамзин писал, что купцы и мещане «любят» читать газеты и что даже «самые бедные люди подписываются, и самые безграмотные желают знать, что пишут из чужих земель!»
[490]. Карамзин рассказывал, что горожане подписывались на газеты в складчину, но, если судить по состоянию дел в Англии, разумным кажется предположение, что даже там, где активность издателей росла, многие читатели среднего или скромного достатка не могли позволить себе дорогие подписки
[491]. И тем не менее, в противоположность всему вышесказанному, Андрей жалуется, что «по неимению книг издаваемых современными авторами, читаю Естественную историю Бюффона в переводе на русский язык». Затем он пишет о чтении «Московских ведомостей» и «Северной пчелы», которые «в неделю раз напоминают, что у нас на Руси кое-что еще печатается». Если бы не эти газеты, рассуждает Андрей, «литературный свет был бы нам совершенно чужд», поскольку без новых поступлений материала для чтения в «нашем крае… кроме старых газет и еще кое-чего напечатанного в XVIII столетии… нечего было бы и прочесть»
[492]. Уточняя, что речь идет о «нашем крае», Андрей выступает против столичных предрассудков, свидетельствуя, что провинция полна читателей, алчущих нового материала для чтения, который вовсе не обязательно появляется.