Как искупать? Вечером, после работы в поле, я набрасывался на современную литературу, хлынувшую на нас отовсюду. Эта литература затопила немецкие дома, словно масса воды прорванной плотины. Это были еще не книги, а только газеты. Они в деталях описывали события прошлого, совершенные нами: концлагеря, массовые убийства, конец Гитлера в Берлине, драму Сталинграда, смерть офицеров 20 июля. Мы не комментировали. У нас не было на это времени, мы жили в постоянных заботах о хлебе насущном и проблемах с оккупантами. Мы не могли говорить об этом из какой-то стыдливости, что ли.
Мы почти с облегчением встретили инициативу молодого бургомистра Виттлиха, призвавшего всех жителей добровольно поучаствовать при расчистке города от завалов. Накануне Рождества 1944 года Виттлих пережил жестокую американскую бомбардировку, целью которой было разрушение одного из транспортных узлов при наступлении в Арденнах. Три четверти города теперь лежало в руинах. Два раза в неделю мы выходили с кирками и тачками на работу и, камень за камнем, прокладывали дорогу через гору, которая всего несколько месяцев назад была центром нашего города. Это была хорошая работа, где бок о бок трудились адвокат и рабочий, пекарь и столяр, старые и молодые. Все мы находились на одной галере, все были немного виноваты за несчастье родины и могли внести свой, да, очень скромный вклад в ее возрождение из руин.
Какой она станет, эта родина, эта Германия, завтра? Таких вопросов мы себе не задавали. Кроме того, мы уже не были хозяевами своей судьбы. Другие решали за нас, а мы не имели никакого влияния на их решения. Они занимали лучшие дома, уцелевшие во время войны. Они разгуливали в своих красивых мундирах и разговаривали на языке, который очень немногие из нас понимали или хотели понимать. Мы стали париями, и осознание этого нашего положения заставляло нас держаться вместе.
Мой отец был уже слишком стар, чтобы разбивать камни. Он продолжал вести привычную жизнь, как если бы войны не было. Он еще не вернулся из своей «внутренней эмиграции», в которую ушел еще в первые годы нацизма. Конечно, он следил за всеми перипетиями войны, за борьбой вермахта, но только как военный. После разгрома Франции в 1940 году он на короткое время пришел к мнению, что англичане, возможно, отступятся. Но после Балканской кампании был убежден, что Германия уже не сможет выиграть войну. Для старого генерала эта уверенность стала невероятно печальной и горькой. Ежедневно слушая сводки военных новостей, он присутствовал при агонии армии, возрождение которой приветствовал со слезами волнения. Когда с интервалом в пять дней были убиты два его сына, один под Москвой, другой над Тобруком, он почувствовал, что они отдали жизнь напрасно, что германский флаг уже нигде не возьмет верх. И это причиняло ему настоящую боль. Он слишком презирал тогдашних властителей Германии, чтобы не принять поражение. Но понимал ли он, что эти властители увлекли за собой в падение и саму Германию?
Поскольку редко покидал территорию своего имения, он не мог убедиться в этом своими глазами. Всего лишь раз я видел его столкновение с реальностью. Был 1948 год. Моя сестра, вышедшая замуж и переехавшая в Гольштейн, родила первенца, и все мы отправились на крестины. Через три года после окончания войны Германия оставалась огромным полем руин. В Кобленце мы сели на поезд, товарный, как обычно; он тронулся в путь, когда уже начало смеркаться. А когда рассвело, поезд как раз добрался до окраины Гамбурга и ехал по предместьям огромного города на сниженной скорости. Отец стоял перед открытой дверью и смотрел на места, мимо которых мы проезжали. Куда только достигал взгляд, были руины, одни руины и ничего больше. Это не были даже остовы домов, а просто пустыня из камней, кровель и щебня, лунный пейзаж, в котором извилистые тропки или просто впадины указывали, что когда-то на этом месте была улица или площадь. Можно было видеть пришедших за водой к колодцам мужчин и женщин с ведрами. Отец стоял неподвижно, время от времени качая головой. Двадцать девять лет назад, в ноябре 1919 года, он возвращался из английского плена и проехал Германию с севера на юг, на поезде, стоя в генеральском мундире в коридоре, потому что купе первого класса заняли мятежники. Он часто рассказывал мне об этом унизительном путешествии. Однако тогда Германия, несмотря на поражение, еще стояла на ногах, а ее города избежали страшной бойни. Жизнь в них продолжалась почти так, как будто ничего не произошло. На сей раз все было кончено. Как страна сможет когда-нибудь восстановиться после такого разгрома? Огонь спустился с небес и уничтожил Содом и Гоморру. Я никогда не видел отца таким потрясенным. Хорошо еще, что ночь пощадила его и избавила от вида Кёльна, Рура, Бремена, от человеческих гроздей, штурмующих вагоны для скота или ищущих оброненные картофелины.
А потом был Нюрнберг. Постепенное осознание совершенного от нашего имени без нашего ведома. Мы приняли этот процесс без рассуждений. Мы не реагировали при вынесении приговоров, а затем при казнях виновных. Папен, «дядя Франц», был оправдан, но теперь мы знали, что он сделал. Когда позже отец случайно встречал его на трибунах ипподромов, не здоровался. Я увиделся с дядей Францем лишь однажды, незадолго до его оправдания в Нюрнберге. В жалкой маленькой палате городской больницы он ждал, когда предстанет перед немецким судом. Он был оживлен, почти агрессивен, нисколько не удручен своей судьбой или разоблачениями на процессе. Он готовился защищать себя перед гораздо менее грозным судом, составленным из его соотечественников, и торжествующе показывал мне первые страницы своей рукописи.
– Видишь, они не могли меня осудить! – воскликнул он. – Я всюду смог доказать свою добрую волю.
Эта добрая воля и сегодня служит многим немцам пропуском через тени прошлого.
Мы с братьями почувствовали возмущение только тогда, когда на суд победителей потащили наших военачальников. Я испытал глухую боль, видя, как старый и почти слепой фельдмаршал фон Манштейн, с непроницаемым лицом, выслушивал приговор английского военного трибунала в Гамбурге: восемь лет тюрьмы, за то, что в тылу его группы войск в России эсэсовцы расстреляли тысячи евреев.
Мы продолжали выживать, день за днем, и работать на полях – вечное утешение побежденных. Я нанялся на ферму к одному люксембургскому крестьянину, приехавшему во французскую зону нелегально вербовать работников на ферму. Пришлось рисковать, переходя границу без ведома немецких и французских властей, но приманка в виде оплаты в твердой валюте и обильного питания сработала безотказно. Каждый месяц мне приходилось перебираться через пограничную речку Сюр, чтобы, в качестве бывшего офицера вермахта, отмечаться во французской жандармерии в Виттлихе. Происходило это всегда ночью или в полдень, когда немецкие таможенники и французские жандармы на немецком берегу уходили на обед. Один раз меня поймали и приговорили к двадцати дням заключения, каковые я отбыл в Трире. На стенах моей камеры были надписи, сделанные французскими заключенными, сидевшими в ней во время войны. Я делил камеру с двумя бывшими функционерами нацистской партии, стоически переносившими свою участь. Повышение воды в Рейне сменялось понижением и наоборот! Закончится ли, наконец, многовековая вражда между двумя народами?
Да, она сейчас закончилась, раньше, чем можно было рассчитывать. Под знаком ненависти прошли два первых послевоенных года с их чередой возмездий. В 1947 году мы уже не смотрели на французских солдат на улицах враждебно или даже равнодушно. Моя мать пользовалась каждым случаем, чтобы освежить свой французский, радуясь возможности исполнять функции переводчика, если на ферму являлись «визитеры». Однажды в дверь постучал французский солдат со свертком в руке: внутри были серебро и белье, конфискованные двумя годами ранее. Все вещи были на месте. Приборами пользовались офицеры в столовой гарнизона. С этого дня мы жили в мире с людьми во французской форме. В Виттлихе остался французский гарнизон. Он занимает первое место по количеству побратимских связей с частями бундесвера, новой немецкой армии.