Проведать нас в Блюменшейдт приезжало много народу. Как и в 20-е, они прибывали «с другого берега Рейна». Но теперь они не ездили на больших автомобилях. Почти все стали обломками, подхваченными потоком, возникшим на Висле, и заброшенными на Рейн. Это были силезские и померанские родственники, худо-бедно устроившиеся на юге или на севере Германии. Они внезапно вспомнили о нас и отправились в путь. Это было авантюрное предприятие. Все мосты на Мозеле были взорваны в конце войны, между Триром и Кобленцем больше не ходили поезда, приходилось совершать долгие пешие переходы вдоль изгибов реки. Однажды вечером я возвращался на ферму с двумя лошадьми, которых водил к кузнецу. В полумраке я обогнал шедшего по обочине дороги человека. Он был высокого роста и странно одет. Его длинные ноги выступали из бриджей, коротких английских штанов, какие многие носили в начале века. Длинный серо-зеленый армейский френч доходил ему почти до колен. Его багаж составлял небольшой рюкзак на спине. Перекрывая грохот телеги, он крикнул мне, не в Блюменшейдт ли я направляюсь. И только в этот момент я его узнал. Это был принц Оскар Прусский. Я не видел его с нашей встречи в его потсдамском доме весной 1941 года. Он стал стариком.
Он приехал забрать кое-какие мелкие вещи, которые отправил моей матери при приближении русских, в том числе, как я хорошо помню, небольшой кусочек мыла для бритья. Он тоже все потерял, кроме кусочка мыла, который моя мать много месяцев бережно хранила в шкатулке в тайнике, устроенном в стене за кроватью. Дядюшка Оскар нашел приют в Бонне, где у рыцарей ордена Святого Иоанна, великим магистром которого он являлся, была больница. Там он и умер через несколько лет вдали от своего любимого Берлина. Для меня он стал воплощением самого лучшего из того, что было в «прусском духе». Он был простым, скромным, исполненным чувства долга и неподкупным. Он так никогда и не принял нацизм. Часто путешествовал третьим классом, оставаясь неузнанным. Когда однажды я спросил у него причину этого, он ответил: «Я не хочу жить лучше, чем солдаты». К тому времени он уже давным-давно никем не командовал, но продолжал жить, как солдат, хотя в 1939 году нацисты сняли его со всех постов. Жить по-солдатски означало оставаться порядочным, непримиримым, независимым по отношению ко времени и его превратностям, особенно в смутные времена, которые Германия переживала на протяжении пятидесяти лет.
Многие немцы, не будучи пруссаками, как принц Оскар, держались за эту путеводную нить. Но они научились тому, что она может порваться в их руках.
И тем не менее! Я не могу изгнать из памяти некоторые яркие тени прошлого. Эту странную очарованность войной, смертельные схватки, по принципу «Ты или я, один из нас должен сдохнуть», которым мы руководствовались в беспощадных боях там, в огромной России. Я не могу забыть крик моего товарища, умоляющего не бросать его одного, руки фельдфебеля, перевязывающего мою первую рану, взгляд умирающего на обочине русского пленного, которому я ничем не мог помочь, странно застывшие в снегу трупы, веселые украинские хаты в бурную русскую весну, улыбку медсестры, предсмертный хрип лейтенанта Хундта возле противотанкового орудия, горящий Берлин, моего отца, качающего головой при виде руин Гамбурга.
В моих долгих путешествиях по Африке в качестве репортера немецкого телевидения я однажды наткнулся на католического священника, жившего в местечке, затерянном в джунглях Северного Кот-д’Ивуара. Это был эльзасец, член Братства белых отцов. Через некоторое время он перешел в разговоре на немецкий язык и внезапно сказал мне, что мы наверняка боевые товарищи. Он рассказал мне свою историю. Эльзасец, он был насильно мобилизован в вермахт и, после краткосрочной подготовки, отправлен в Польшу, в состав сборного подразделения, предназначенного для борьбы с польско-русским партизанским движением. Это была жестокая, беспощадная с обеих сторон борьба. Пленных не брали, раненых добивали. Эскалация насилия быстро достигла невообразимой отметки. Миссионер вспоминал все в деталях и рассказывал мне без особого волнения. А потом сказал: «Вот после этого я и решил стать священником. Мне пришлось совершать такие ужасные вещи, что, боюсь, не хватит всей оставшейся жизни, чтобы замолить их». – «А вы не могли уклониться от этих вещей?» – спросил я. «Нет, невозможно, – ответил он. – За нами, эльзасцами, следили день и ночь. Я дважды пытался бежать, меня оба раза ловили. А потом это превратилось в рутину». – «Значит, мне невероятно повезло, что я не оказался в вашем положении», – сказал я после долгого размышления. «Конечно», – согласился священник. Он встал и направился в угол комнаты, где стоял музыкальный проигрыватель. «Вы ее еще помните?» – спросил он меня. И в африканской ночи я услышал «Лили Марлен» в исполнении Лале Андерсен, как слушал на протяжении многих ночей в России. И на втором куплете мы оба уже шепотом подпевали: «Я знаю твои шаги, твоя особая походка заставляет меня дрожать».
Мы в молчании дослушали песню, завершившуюся таким знакомым миллионам немецких солдат последней войны сигналом отбоя. «Забавно, в глубине своей, это была сентиментальная армия, по чти добрая, – задумчиво проронил я. – И тем не менее». – «Да, была, вы правы, но именно в этом коренилась ее слабость. Она была слишком добра, но не по отношению к своим противникам, а к своим собственным вождям. Нас обучили всему, кроме одного: говорить „нет“ подлостям». Эльзасский священник был прав. «Видите ли, – признался я ему, – мне часто хочется кричать о своей невиновности, но чего ради? В любом случае это был бы глас вопиющего в пустыне».