Поэтому кн. Львов, мой кузен Николай Лопухин и я наняли спальный вагон Северной железной дороги и уехали из Москвы в начале декабря 1917 года.
Путешествие длилось пять дней и прошло без осложнений, если не считать того, что на каждой станции вагон осаждали толпы солдат, дезертировавших с фронта. Нам приходилось запирать двери и задергивать занавески. Две мои кузины, одетые в свою форму сестер милосердия, и два проводника стояли в дверях и объясняли возбужденной толпе, что вагон занят инфицированными больными и сумасшедшими с фронта. Это всегда помогало, и, к великому счастью, никто не выразил желания это проверить.
В конце концов, мы остановились в Тюмени – первом сибирском городе по этой дороге. Тюмень была вполне сносным городом с населением примерно 60 тысяч жителей, главным образом купцов, торговавших с Центральной Россией, экспортируя товары, которыми так богата эта часть Сибири, – меха, лес и рыбу. Каким необычным теперь казалось пойти на рынок и покупать по сравнительно низким ценам любые продукты без всякой специальной продуктовой карточки. Городом и уездом правил недавно сформированный Совет, состоявший в основном из интеллигенции. Робкие и нерешительные, они не пытались вводить новые большевистские методы из боязни противодействия большинства населения. Жизнь была спокойной и мирной после напряженных дней в Москве.
К несчастью, это положение вещей не продолжалось долго. Около конца января 1918 года в город вошел отряд Красной армии. Его появление сопровождалось арестами членов оппозиции в Совете. Были проведены новые выборы под контролем вооруженных солдат, после чего преимущественное большинство в Совете заняли большевики. Декретами предписывалась немедленная выплата контрибуции в несколько миллионов рублей, дома конфисковывались в пользу новых правителей и их чиновников, товары и продукты, привозимые из деревни, реквизировались на рынках, сбережения в банках контролировались и ограничивались, из домашних сейфов конфисковывались золотые монеты и драгоценности, свободная пресса и митинги запрещались и т. д. Короче, все то, что было сделано в Москве, было сделано и в Тюмени, только в более грубой и дикой форме.
Мы жили более или менее в безопасности: кн. Львову пришлось жить под чужим именем, а я убрал титул из всех своих документов и был известен в городе как доктор Голицын из Москвы. Чистая случайность – арест молодого офицера с письмом от кн. Львова в кармане – помогла установить наши личности, и последовал арест.
Вновь и вновь я перебирал все обстоятельства, приведшие меня в одиночную камеру, а из нее, возможно, и к смерти. Я временами хотел, если смерть неизбежна, пусть придет скорее. Жизнь без свободы была невыносима. Не только в тюрьме, но и по всей России, ставшей одной большой тюрьмой, где свобода слова, веры и действия была под запретом, где бесчестные люди, стоящие во главе государства, играли на самых низких инстинктах необразованных масс, люди, предавшие свою страну и своих союзников и подписавшие позорную Брест-Литовскую сделку, люди, для которых все самое святое в жизни – честь, патриотизм и религия – не существовало, жизнь в таких условиях была бы невыносима. Вера в Бога и надежда, что это положение вещей не может длиться долго и начнется всеобщее восстание против тирании, как это уже началось на юге, поддерживали меня в этом горестном состоянии духа.
Городская тюрьма
Прошли три недели без всякого изменения в моей судьбе. Дни казались такими долгими и монотонными, что визит тюремного врача или инспектора, новая книга, присланная женой, или появление узника в одной из соседних камер (об этом обычно сообщал мой надзиратель) казались важными событиями. В течение этого времени у меня было только два свидания с женой, и я с большим нетерпением ожидал следующего.
Однажды во второй половине дня, возвратясь с прогулки, я увидал, что дверь камеры кн. Львова и моего кузена была открыта. Их камера была в конце того же коридора, что и моя, что позволяло им постучать в мою дверь и выкрикнуть приветствия по пути на прогулку. Когда я спросил надзирателя, что значит открытая дверь, он ответил, что оба они сейчас в конторе на допросе.
Час или два спустя дверь моей камеры широко распахнулась надзирателем, и с сумкой в руке быстро вошел мой кузен, за ним кн. Львов. Моему одиночеству пришел конец. Следствие кончилось, и нам разрешили быть вместе. Какая это была перемена в моей жизни! Одиночество имеет свои преимущества, но если оно длится слишком долго, то угнетающе действует на нервы и ум, заставляет думать слишком много и предаваться фантазиям. Больше не будет бесконечных однообразных дней, бессонных ночей и одиноких прогулок в обнесенном стенами дворе.
В тот день мы проговорили до поздней ночи обо всем, что пережили после ареста, о вопросах, которые нам задавали во время следствия, о нашей предполагаемой вине и придумывали планы на будущее. Это было такое облегчение и поддержка – быть снова с друзьями! Они были так не похожи друг на друга, но такие милые: мой кузен, веселый и порывистый, и старый князь, обаятельный, привлекающий своим спокойствием и самообладанием. Дни проходили в дискуссиях о нашем деле и воспоминаниях о прошлом. Львов часто вспоминал о своей работе председателя Союза земств и премьер-министра. К тому же много времени занимало приготовление пищи, которую присылала моя жена или сестра кузена. Мы просили присылать продукты сырыми и приготовляли их сами на керосиновой лампе, сняв ее с крюка на стене. Мы получили разрешение на более долгие прогулки, а так как наступала весна, то очень радовались им, даже в таком мрачном месте.
Часть дня была занята чтением и писанием писем, которые приходилось посылать официально через комиссара тюрьмы. Время проходило гораздо быстрее, и, если бы не неопределенность будущего и не беспокойство за семьи, я бы сказал, что это было довольно приятное время.
По воскресеньям нам разрешалось ходить в церковь, которая была в том же здании. Большевики еще не упразднили все церкви и часовни в тюрьмах, больницах и школах, как это было сделано двумя годами позже. Нас отводили в церковь под эскортом двух надзирателей, и мы должны были стоять отдельно от других заключенных. Большинство из них были молодые люди – офицеры и студенты, некоторые были старше – достойно выглядевшие люди с длинными бородами и хорошо одетые, вероятно, принадлежавшие к «буржуазии» или чиновничеству. Как много из них погибло несколькими месяцами позже!
Это была впечатляющая картина – все эти люди, молящиеся с горячей верой и с глазами, полными слез. Заключение и потерю свободы всегда трудно переносить, но насколько это труднее для пожилых и более культурных людей, чья единственная вина – принадлежность к определенному классу или выполнение своих обязанностей в качестве государственных служащих своей страны.
Я помню свой разговор на эту тему с матросом из отряда Красной армии, который сказал мне: «Мы достаточно страдали при царе в ссылках и тюрьмах как политические заключенные. Теперь ваша очередь». Я сказал ему, что это нельзя сравнивать. Политические конспираторы в большинстве своем были молодыми людьми, они знали, что они делают, как они рискуют, и были готовы пострадать за свои идеалы. Это было отчасти справедливо и для уголовников: большинству из них было нечего терять. Что же до нас, то мы ничего не замышляли (по крайней мере, тогда) и мирно жили со своими семьями. Мы были лишены свободы и наших очагов только потому, что мы принадлежали к «буржуазии». Таково было обвинение, предъявляемое большинству из нас в тюрьме. Гражданская война еще не началась, и нас нельзя было рассматривать как пленных, мы были только потенциальными врагами. Именно эта неумная и жестокая политика большевиков способствовала началу Гражданской войны и успеху их противников.