Во время наших вечерних прогулок мы встретились с новым узником. Высокий господин в военной форме с характерной внешностью стоял, прислонившись к стене, в позе, выражавшей глубокую скорбь и отчаяние. Когда мы приблизились, то узнали в нем маршала Императорского двора генерал-адъютанта Императора кн. Василия Долгорукова, одного из виднейших представителей петербургского высшего света, человека, который добровольно последовал за своим государем в ссылку и тюрьму, а позднее принял и смерть. Мы узнали от него, что государь и часть его семьи были привезены в Екатеринбург и содержатся под арестом где-то в городе. Кн. Долгоруков был очень обеспокоен их судьбой, и мы, как могли, утешали его.
Какое странное совпадение, что здесь, в этом отдаленном провинциальном городе, находились в заключении одновременно последний самодержец России и кн. Львов, бывший в качестве Председателя Временного правительства его преемником в управлении Россией. В маленькой тюрьме были собраны люди, принадлежавшие к таким различным партиям: кн. Львов – лидер прогрессистов, архиепископ Гермоген – человек, вдохновлявший банды контрреволюционной «Черной сотни», кн. Долгоруков – ультраконсервативный и до конца преданный самодержавию и господин N – политический эмигрант, пробольшевистски настроенный социалист, который теперь так же, как и мы, всей душой ненавидел новый режим.
Приближалась Пасха, наиболее чтимый праздник в России, когда церкви переполнены радостными людьми, одетыми в нарядные, лучшие платья, приветствующими друг друга фразой: «Христос воскрес!» Семьи и друзья встречаются после полночной службы дома за праздничным ужином с вкусным пасхальным угощением, и на следующий день вся деловая жизнь останавливается, улицы полны людьми, наслаждающимися теплой весенней погодой после бесконечной зимы и радостно приветствующими друг друга той же фразой: «Христос воскрес!» Дети играют на лужайках в особую игру с выкрашенными в красный цвет яйцами, церковные колокола радостно звонят целый день, и цветы, живые и искусственные, везде в домах, церквах, лавках и даже на одежде людей.
Грустно в такое время быть в тюрьме. Наши друзья прислали нам специальные пасхальные блюда, куличи, ветчину и крашеные яйца. Инспектор принес все это нам, но, к нашему величайшему неудовольствию, вонзил свой грязный нож в прекрасный кулич, чтобы быть уверенным, что в нем не спрятано письмо. Он думал, что наши друзья так наивны. У нас был гораздо более безопасный метод для переписки, чтобы узнавать новости о наших семьях, нашем деле, советах адвоката и обо всем том, о чем мы не хотели говорить в присутствии комиссара во время свиданий с моей женой или кузиной. Способ был следующий: нам разрешали передавать книги и возвращать их после того, как их проверяли, чтобы быть уверенными, что они не содержат писем. Если мы хотели сообщить что-нибудь, мы карандашом едва заметными точками подчеркивали нужные буквы алфавита, а на первой странице ставили номер той страницы, на которой находилось послание. Наши корреспонденты делали то же самое.
В пасхальную ночь, поскольку в тюрьме не было церкви, заключенным было разрешено остаться в верхнем холле, окна которого выходили на соседнюю церковь. Так что мы могли видеть крестный ход, слышать колокола и немного – пение. После мы пригласили старого одинокого архиепископа к нам в камеру, где на столе был приготовлен холодный ужин со всеми пасхальными блюдами. Перед ужином он прочитал нам молитвы пасхальной полночной (всенощной?) службы, и позже я мог шутить, что удостоился на Пасху епископальной службы специально для моих друзей, и мы старались быть веселыми, но мысль о наших семьях, одних, без нас в эту торжественную ночь, делала нас грустными. Моя семья все еще была разделена на три части: жена с младшей дочерью в том же городе, что и я, а остальные дети – в Тюмени.
Жена сделала мне на Пасху сюрприз, привела двенадцатилетнюю дочь Наташу. Первый раз увидев меня в тюрьме, она заплакала, и было непросто утешить, убедить ее, что тюрьма не такое уж скверное место. Несколько дней спустя я получил короткое испуганное письмо жены, в котором говорилось, что Наташа очень больна, доктор полагает, что это дифтерия, и что она пытается всеми возможными путями добиться, чтобы мне было разрешено навестить ребенка. Здесь я должен отдать должное комиссару: он дал это разрешение, и на следующий день, после бессонной ночи, полной страхов и дурных предчувствий, я был отвезен одним из надзирателей в больницу, где лежала дочь. Я хотел остаться наедине с женой и ребенком и предупредил надзирателя, что, так как дифтерия очень заразна и опасна, а у него есть дети, он не должен входить в палату. Таким образом я имел удовольствие остаться на некоторое время наедине с женой и дочерью и убедился, что случай у Наташи легкий и что ее правильно лечат.
Примерно в это же время – в конце апреля – началось заметное облегчение нашего режима, мы получили большую свободу передвижения внутри тюрьмы, и даже надзиратели стали менее грубыми. Я не знаю, чем это было вызвано, то ли большевики не могли найти доказательства против нас, то ли мы были обязаны этим влиянию людей в Москве, знавших кн. Львова, то ли действиям моей жены и наших здешних друзей, то ли чему-то другому. Благодаря влиянию кн. Львова и его способности очаровывать каждого, кто соприкасался с ним, страшный начальник тюрьмы стал вполне дружелюбным, позволял оставаться во дворе столько, сколько нам хотелось, оставлял наши камеры незапертыми и давал нам другие небольшие поблажки. Он был необразованным человеком, как и большинство большевистских чиновников, и у него не было опыта управления таким большим хозяйством, во главе которого он стоял. Он часто советовался с кн. Львовым по вопросам домоводства, и к концу нашего заключения кн. Львов стал de facto управителем и поваром тюрьмы с остальными заключенными в роли помощников.
Население тюрьмы постепенно росло. Среди вновь прибывших были двое личных слуг императорской семьи, один из них мальчик лет пятнадцати – товарищ игр наследника престола. Оба они позже были расстреляны, в тот же день, что и их несчастный господин. Некоторые из новичков оставались в тюрьме всего несколько дней, а затем исчезали. Были ли они освобождены или расстреляны, никто не знал. Более вероятным кажется последнее.
Однажды теплым летним днем, примерно в конце мая, я работал в тюремном дворе с другими заключенными. Вид окружающих холмов, покрытых лесами, со свежей зеленью, темно-голубое небо и жаркое солнце, поющие птицы и веселые голоса детей, играющих на улице за тюремными стенами, – все это делало невозможным оставаться в душной камере, и мы придумывали самые разнообразные предлоги, чтобы оставаться снаружи так долго, как только возможно. В такие дни особенно чувствуешь тяготы заключения и всей душой стремишься к свободе, любви и действию. Ко мне подошел надзиратель и пригласил в контору. По пути туда я пытался угадать, что бы это значило. Я не ждал жену, так как она только что уехала из города навестить детей в Тюмени, и, как она сказала позже, без малейшей надежды на мое скорое освобождение.
Комиссар юстиции, русский, который вел наше дело, встретил меня в конторе и пригласил сесть. Он начал меня допрашивать, задавая практически те же вопросы, что задавали нам раньше, и после часовой беседы дал мне с улыбкой подписать бумагу. В ней говорилось, что до суда мне разрешалось жить в Тюмени под надзором местного Совета, но без права выезда из города. Я сразу не понял, что говорится в бумаге, это было так неожиданно! Я подписал и потом спросил о моих двух друзьях и когда, по его мнению, начнется суд. На первый вопрос он не ответил, а относительно суда сказал, что он состоится не позже конца июня.