И все же такие сообщества в «приливных зонах» наиболее уязвимы перед волнами и потоками истории; они становятся жертвами экономических депрессий, «расчистки трущоб», экспериментов в области градостроительства, прокладки дорог, деиндустриализации и облагораживания городов. Ужасы промышленного города, так ярко показавшие себя в Манчестере и Чикаго, вызвали мощную нутряную реакцию. Промышленный город-ад был возрожденным Вавилоном, сокрушающим души местом греха и эксплуатации. В фильме Фрица Ланга 1927 года Metropolis город будущего изображен так: купающаяся в роскоши элита обитает в осиянных солнцем небоскребах, в то время как обширный класс рабочих трудится во мраке и забвении на земле и под ней, приводя в движение машины, без которых городу не выжить. В одной из самых сильных сцен фильма нам показывают галлюцинацию, в которой городской механизм становится Молохом, богом ханаанеев, пожирающим собственных детей. В Metropolis рабочих скармливают машине, приносят в жертву неконтролируемому хаосу современной урбанизации.
Этот фильм, один из самых известных в истории кино, активно использует библейские мифы и тот образ Вавилона, который прожил в культуре многие века. Творение Ланга отражает настроение эпохи, серьезное разочарование в городской жизни. Город потерпел неудачу. Постоянная мрачность фильма вовсе не была чем-то совсем новым. Литература и живопись того времени полнились отчаянием, что пропитывало урбанистическую жизнь. Акцент постоянно делался на убогом, безнадежном, извращенном, испорченном и преступном.
Тот свет, в котором видят город писатели, поэты и художники, помогает понять, что за город мы создали. Глубоко въевшаяся враждебность по отношению к городской жизни – особенно в двух доминирующих культурах последних 300 лет, британской и американской – означает, что города, возникшие в эпоху лихорадочной урбанизации, очень часто были плохо спланированы и еще хуже управлялись. Непристойное всегда перекрывает что-либо позитивное. Трущобы – всегда место ночного кошмара и социального распада, а не опоры на свои силы, самоорганизации, поддержки и инноваций. История, рассказанная в этой главе, о социальных сетях, политическом активизме и массовых развлечениях, обычно прячется под выгоревшей грудой отчаяния.
Да, городская беднота уязвима перед лицом экономических потрясений, но она также уязвима перед лицом утопических мечтаний других. Жители трущоб – прирожденные выживальщики больших городов, но их чаще всего представляют беспомощными. Люди, опирающиеся на собственные средства, очень хороши в том, чтобы создавать сообщества. Но такое происходит редко.
Урбанизация, появившаяся в кильватере индустриализации, и в некоторой к ней оппозиции – модернистское движение Красивого Города (или движение Города-Сада) пытались добиться порядка и чистоты в построенных наспех городах XIX века. Вавилонское смешение хотели заменить рациональной упорядоченностью; планирование сверху должно было взять верх над стихийной застройкой. Как покажут дальнейшие главы, бо́льшая часть этого стремления построить Новый Иерусалим была глубоко антиурбанистической. Оно во многих отношениях опирается на отречение от традиционного города – с его переплетением различных видов деятельности, импровизированными сооружениями, уличными торговцами и неформальными рынками. Отречение в пользу пригородов, одинаковых кварталов и «башен в парке» на месте неупорядоченного человеческого муравейника. Подобное же означает разрушение традиционного метрополиса.
Эмоциональная реакция на хаос индустриализации будет определять мышление в области городов на протяжении ХХ века и после его окончания, когда появятся утопические схемы новых образов жизни, планы санировать урбанистическую среду. Отречение от старого города в пользу полусельской благодати станет глубоко врезавшейся чертой. Но старый урбанистический идеал в такой ситуации вовсе не умрет. Два великих метрополиса запустили движение против субурбанизации мира, предложили альтернативу современному городу. Антидотом от шоковых мегаполисов Манчестера и Чикаго стала физическая форма самых выдающихся городов конца XIX – начала XX века: Парижа и Нью-Йорка.
10
Парижский синдром
Париж, 1830–1914 годы
В 2006 году ВВС в одном из репортажей рассказала о таинственной новой болезни. Каждый год примерно дюжину японских туристов приходится эвакуировать из Парижа. Отравленные романтическим, идеализированным городским ландшафтом, каким он предстает в кино и литературе, они сталкиваются с реальностью: забитые людьми бульвары, грязное метро, равнодушие парижан и грубость официантов. Результатом становится шок и отправка домой с диагнозом «психиатрический надлом». Японское посольство даже открыло круглосуточную горячую линию для страдающих от «парижского синдрома» соотечественников
[298].
Я был готов посмеяться над этим синдромом как над очередным городским мифом, пока не прочитал о том, что Зигмунд Фрейд пережил подобный ментальный кризис. «Париж много лет был целью моих стремлений, – писал он в 1885-м, – и блаженство, которое я испытал, впервые поставив ногу на его тротуары, я принял как знак того, что все прочие мои желания будут исполнены». Но душевный подъем быстро закончился; первый день Фрейд только и мог, что бороться с подступающими прямо на улице слезами, настолько разочарованным и одиноким он себя чувствовал. Толпы были ужасающие, парижане – высокомерными и недоступными. Фрейд страдал от параноидального бреда, он постоянно проверял занавески вокруг кровати в отеле, пытаясь найти следы мышьяка
[299].
Сегодня почти 18 миллионов человек из-за рубежа совершают паломничество в Париж, каждый год принося в его экономику 17 миллиардов долларов и обеспечивая занятость для 18 % населения. Только Бангкок (21 миллион) и Лондон (20 миллионов) могут похвастаться бо́льшим количеством иностранных визитеров. В любой отдельный момент на бульварах прогуливаются примерно 50 тысяч туристов, и все они – часть движения, имеющего давнюю историю. Даже до появления массового туризма в 1860-х Париж посещали около ста тысяч гостей из-за границы. В оперетте Жака Оффенбаха «Парижская жизнь» хор, состоящий из туристов, поет: «Мы собираемся вторгнуться в независимый город, захватить это прибежище удовольствия».
Американка Эмма Уиллард приехала в Париж на дилижансе ноябрьским вечером 1830-го, и накануне она не могла спать из-за возбуждения. Когда ей сказали, что они прибыли, Эмма «напрасно озиралась… в поисках впечатляющих объектов, которые я себе представляла». Первый парижский опыт для нее оказался связан с сотрудником таможни, долго искавшим ее чемодан. «Вокруг были грязь и беспорядок, мы устали, и некуда было даже сесть, а чужие глаза таращились на нас». Закопченные улицы выглядели «чем угодно, но вовсе не элегантным Парижем из моего воображения»
[300].