И в самом деле, люди платили, и ещё как. Вот поэтому несколько лет спустя мои братья и уехали. Отправились туда, где нашёлся дешёвый ангар с рингом в центре и люди, готовые поставить некоторую сумму за одного или за другого. После каждого боя братья присылали бабушке открытку.
«Фурио».
«Либеро».
И больше ничего. Только имя того, кто выиграл бой. Так они держали её в курсе событий.
Никогда ещё в нашем доме не царила такая тишина, как в эти дни. Мария не только не разговаривала со мной, но даже не присматривала. Если не считать завтрака, обеда и ужина, мы совсем не виделись. Дом наш очень большой, конечно, но всё же приходилось выбирать дорогу, чтобы не сталкиваться друг с другом.
Мария не желала видеть меня, это очевидно. И была совершенно права. Она хотела порадовать меня печеньем на солоде марки Туччи, а я, даже не распечатав пакетик, взяла и грохнулась в обморок.
Из всей этой истории пользу извлёк только Ватт. Он съел бы и обёртку от печенья, если бы Мария не выхватила её у него изо рта. Никогда ещё не видела я, чтобы пёс так юлил возле Марии, как в тот понедельник, когда она скармливала ему одно за другим три печенья из упаковки «На завтрак».
Точно так же, как никогда ещё не видела, чтобы Мария подносила кусок к самой пасти Ватта. Причём делала это нарочно. Не глядя на меня, но весьма позаботившись, чтобы я увидела.
Я оказалась трусихой. И настоящая трагедия заключалась в том, что я и не собиралась меняться. В школу я больше не вернусь.
Мама и папа это поняли ещё в первый раз, когда я призналась в своём поражении. Многие дети отправлялись в школу годом позже. Одна из них — Элеонора, самая высокая девочка в классе. Я узнала об этом в тот день, когда ей исполнилось восемь лет, а не семь.
Если я ещё не готова, сказали родители, значит, пойду в школу на следующий год. Ничего страшного в этом нет.
Что же касается бабушки, то она была бы просто счастлива, если бы я вообще не ходила ни в какую школу, а брала бы уроки у некоего месье Юбера, тогда я ещё выучила бы и французский. Мария рано или поздно примирилась бы с этим.
Так или иначе, сказал отец, поговорим об этом по возвращении.
Какое-то время я могла жить спокойно. Устроившись на диване в синей гостиной, я проводила дни, слушая запись Мадам Баттерфляй — проигрыватель рядом — и отвечая на телефонные звонки — аппарат тоже на соседнем столике, так что и вставать не нужно.
По молчаливому соглашению с Марией. Если уж мне и в самом деле нечего делать, то могу хотя бы отвечать по телефону, не вынуждая её слезать со стремянки из-под хрустальной люстры, которую она мыла, или бросать ведро и швабру и нестись к аппарату, всегда слишком поздно, чтобы важным тоном произнести:
— Дом Ротко.
Друзья моих родителей, которые знали, что произошло с дедушкой и бабушкой, без конца звонили, желая выразить папе и маме соболезнование. Мне поручили отвечать, что они в России и вернутся в конце месяца.
Бабушка звонила мне по два раза на день, желая узнать, как дела, и сказать, что скучает без меня, но не может приехать, потому что Либеро и Фурио доставляют ей много хлопот.
Однажды позвонила мне и Ноэми, чтобы узнать, как я поживаю и когда вернусь в школу, ей страшно одной сидеть за партой. И я, найдя, благодаря доктору, совершенно бесподобный ответ, сообщила ей, что у меня сотрясение мозга, ну и немного преувеличила, добавив, что теперь уже никогда не поправлюсь.
После чего сразу же позвонила Мать-настоятельница, и пришлось спустить с подоконника Марию, мывшую окно. С мокрой тряпкой в руках она в два счёта отшила её.
— Нет, матушка, не беспокойтесь. Леда не больна неизлечимо. Нет, и не инфекционная болезнь. У Леды очень сильная головная боль. Она должна оставаться дома ещё две недели. В самое ближайшее время вам позвонит синьора Ротко.
Затем она вышла из гостиной, даже не взглянув на меня, но фыркнув, словно горный баран.
Если Мария думала, будто таким образом вызовет у меня желание вернуться в школу, она сильно ошибалась. В школу я никогда больше не пойду.
Мария могла терзать меня до изнеможения, но такие мучения, каких я натерпелась в Колледже Верующих, вряд ли можно себе представить. Что касается отношения Марии ко мне, она могла сколько угодно давать волю своим причудам.
И она постаралась, заявив, что, если я настолько плохо чувствую себя, что не могу ходить в школу, значит, не могу и с Ваттом играть в саду.
Жизнь у меня оказалась ещё более замкнутой, чем тогда, когда я рисковала умереть от скуки. Но теперь в моей голове теснилось столько разных мыслей, они так переполняли её, что даже шишка начала расти, и хотя я едва ли не впала в полную физическую прострацию, в душе у меня всё кипело и бурлило.
Что касается меня, то материала у меня теперь имелось до конца дней моих. Ничего больше и не требовалось. Останусь такой навсегда. Как Христос, распятый на стене за кафедрой.
Однако в четверг утром, когда Мария проверяла в саду, не затоптали ли телевизионщики мамины тюльпаны, мне позвонил Марио.
Я сняла трубку после первого же звонка.
— Дом Ротко, — произнесла я, подражая, как всегда, важной манере Марии.
В трубке молчание.
— Дом Ротко, — повторила я, подумав, что, может, недостаточно отчётливо произнесла свои слова.
На том конце провода по-прежнему тишина, но не абсолютная. Всё же чувствовалось, что там кто-то есть. И в самом деле, вскоре я услышала ответ:
— Надо же, ошибся номером… чёрт возьми! Это не квартира Руббертелли? Как вы сказали, куда я попал?
Я никогда прежде не слышала этого голоса. И не имела ни малейшего представления, кто это может быть. Однако нисколько не усомнилась, что это мужчина. Настоящий мужчина, не вроде Либеро и Фурио. И даже не как мой папа. А как офицер эскадры Северо-Американских Соединённых Штатов Ф. Б. Пинкертон.
— Ну что, положила трубку?
— Нет! — поспешно ответила я.
— Ну так скажи, это дом Руббертелли или нет?
— Нет.
— Что нет?
— Нет.
— Нет, потому что это не дом Руббертелли, или нет, потому что не хочешь сказать?
— Ну ладно, тогда распрощались.
— Нет!
— Опять двадцать пять! Что нет-то, мамино сокровище?
— Не распрощались.
— Но ты же не хочешь сказать мне, куда я попал…
— Это дом Ротко.
— Чей дом?
— Ротко.
— И куда же я попал? На Луну?
— Нет.
— Я понял, это шутка! Ну, конечно, ты просто не умеешь говорить…
— Нет.