У моего папы в этот момент случился, очевидно, приступ вдохновения, потому что грохот от его молотка стоял по всему дому.
Мария не заметила, что происходит с мамой, стоящей позади неё: вот уже несколько минут как та словно замерла посреди гостиной.
Мария сдвинула кочергой поленья и принялась раздувать слабый огонь мехами. Потом поднялась и хотела пройти в кухню.
Мама стояла совсем рядом с нею, словно потухший фонарь.
Отец в этот момент перестал стучать, наверное, чтобы вытереть пот со лба, совсем ненадолго, но этого хватило, чтобы мама произнесла в полнейшей тишине:
— Это я их убила!
Тут отец опять застучал, и мама закрыла лицо руками. Спина её вздрагивала в такт ударам молотка. Словно они договорились действовать синхронно. Казалось, что, вздрагивая, мама и производила этот грохот — грохот молотка из твёрдой резины, колотившего по деревянной ручке зубила.
Бабушка всегда говорила, что в худшие минуты у жизни превосходная режиссура.
С тех пор как у меня появилась память, это оказался первый раз, когда мама сошла с ума.
Конечно, она и прежде нередко бывала на грани без умия, но потом как-то приходила в себя.
Плохой Момент, после которого она велела построить Розовый Домик в глубине сада в тени ивы, оставил в ней неизгладимый след.
— Как… шрам, Мария?
— Да, Леда.
— Как… трещина на стене?
— Да!
— Как…
— Как пятерня на щеке, Леда, да. Идём дальше…
Короче.
Неизгладимый след, оставшийся в моей маме, являл собой убеждение, будто люди умирают по её вине.
Поэтому она и сделала это заявление о двойном убийстве. Но не следовало верить ей.
Мама не убивала бабушку и дедушку.
Это сделала Графиня.
И даже не сама она. Это сработали её крутые яйца.
— Короче, Леда, или ты слушаешь меня, или я больше ничего не рассказываю.
— Слушаю.
Синьора Мареза ди Виллальта Фосса, по прозвищу Графиня, — аристократка, с которой мама была знакома с очень давних времён и которая осталась без гроша по причине слишком больших проигрышей в бридж.
Они не виделись многие годы, и вдруг мама встретила её случайно на улице. Графиня — ветеран финансового краха, мама — ветеран Плохого Момента.
Обе горестные сироты счастья, ещё не отошедшие от отчаяния, которое делает бледность холодной и зеленоватой, сразу же стали часто видеться. Поначалу казалось, будто маме на пользу общество Графини, но та, по словам Марии, только готовила почву.
— Как синьор Паоло?
— Хуже…
— Ох…
Добившись доверия мамы, она в один миг получила то, что хотела от неё: деньги.
— Как, деньги? Мама даёт ей только букетик своих тюльпанов.
— Какой букетик, Леда, очнись… Легковерного легко обмануть.
— Я не легко…
— А вот и да.
— А ты нет?
— Ещё чего не хватало! Укушенный змеёй верёвки боится. Да ты перестанешь наконец задавать вопросы, ночь уже на дворе.
Она старалась припомнить, о чём говорила.
— Букетик… — подсказала я.
— Ах да. В букетик тюльпанов твоя мать вкладывала кое-что другое… Знаешь, сколько она дала ей в последний раз?
— …
— Двадцать пять миллионов дала ей — вот сколько!
— Ох…
Если бы я знала, что собой представляют двадцать пять миллионов, наверное, цифра не произвела бы на меня такого же впечатления, как тон, каким Мария произнесла её.
Как же я не подумала об этом? Ведь и в самом деле мама всегда отличалась необыкновенной щедростью, и следовало догадаться, что вряд ли она благодарила Графиню за её услуги простым букетиком тюльпанов. А иначе разве стала бы Графиня уделять ей столько времени. По три или даже четыре часа каждый раз.
К тому же павлиньи яйца, с которыми она прибывала к нам в дом, нужно было два часа кипятить с кардамоном. Во время этого ритуального кипячения мама с Графиней должны были стоять, склонившись над кастрюлей, пока не выкипит треть воды.
Когда они возвращались в гостиную с самыми крутыми павлиньими яйцами на свете, глаза у них едва не вылезали из орбит, лица облеплены намокшими волосами, поры на коже расширены. Несмотря на сильнейший аромат кардамона, уже ощущался тошнотворный запах, исходивший от сваренных яиц.
Тут Графиня расстилала на столе грубую холстину и концентрическими кругами — от маленьких к большим — раскладывала на ней яйца, а в центр помещала одно яйцо, словно бутон какого-то вонючего цветка.
Маме при этом следовало очень напряжённо о чём-то думать с закрытыми глазами. Когда она чувствовала, что готова, то есть когда действительно «видела», то должна была открыть глаза и взять несколько яиц. Я всё удивлялась, как же ей удаётся брать эти противные яйца столь изящно.
Это бывал последний допустимый жест, который она позволяла себе.
А затем тотчас начинался сущий кошмар.
Обеими руками, всеми своими десятью длиннейшими ногтями, Графиня сжимала скорлупу, пока не прокалывала её. Невероятное впечатление производили эти яйца после ритуала. Целые. Только продырявленные каждое десятью полумесяцами.
Графиня медленно вдавливала свои когти в яйца, пока они не стыковались внутри. Происходило это беззвучно. С шумом изливалась только вонь.
И тут Графиня, эта тощая хиромантка, сильно выдыхала нескончаемое «Шшшшш». Послушать её, так она выпускала всю свою душу, чтобы та не помешала понять будущее. И когда заканчивала испускать душу, щёки у неё уже совсем проваливались.
Затем она очень глубоко вдыхала, на несколько секунд задерживала дыхание и очень медленно выдыхала.
— Чувствую… — произносила она. — Чувствую… — повторяла. — Чувствую холод и сырость. Длинные гладкие волосы закрывают ваше лицо, и вам трудно дышать… Словно холодные пальцы ползут по вашей спине… и вода… вода… очень много воды…
И продолжала нести свой бред.
И теперь уже маме надлежало искать его смысл.
— Не так уж и глупа эта Графиня, — всё же признала Мария, пересыпавшая свой рассказ разными обидными словами. — Своё дело знает.
Графиня намекала на какие-то большие трагедии, но никогда не называла ни одного конкретного имени, никакого места, нет. Лишь самые обрывочные сведения о какой-то беде, в которых следовало разобраться.
И всё же изо дня в день, не спеша, с терпением профессионального киллера, нанизывая одну примету за другой, она сумела обратить навязчивую идею мамы в свою пользу.