— Ох… — Мать Тереза огорчилась. Озаботилась. Людовика, напротив, была вне себя от ярости.
А я не проявила никаких эмоций.
— Когда он вырос, вокруг нашего дома стали бродить кошки, заигрывая с ним и зазывая. Это пугало его, он перестал выходить на улицу. Я решила, что ему пора познакомиться с миром и отнесла его на тротуар под окно. Он чуть с ума не сошёл от страха. Его окружили голуби, он испугался и отчаянно звал меня, мяукал, жался к стене. Другие животные и коты были для него странными созданиями, которым он не доверял, или врагами — их он опасался. А людей не боялся. Неожиданно прыгал мне на плечи, лизал мои волосы. Думал, что я — кот, а настоящие коты — это что-то другое.
Я помолчала.
Потянула за сутану Марию Терезу и начала медленно подниматься.
— Дочь моя… — заговорила Людовика, воспользовавшись моим молчанием, чтобы продолжить сцену. Ведь не могла же она, главная актриса, говорить меньше статистки. Но я остановила её. Взяла за руки и сжала так крепко, что она невольно замолчала.
Стоя рядом с ней, но по-прежнему скорбно опустив голову, я заговорила совершенно убитым тоном:
— Огромная соседская собака растерзала его. Он походил на игрушечного кота, на куклу, один глаз вывалился, лапа безжизненно свисала, ну совсем как кукла, которую разорвала какая-то жестокая девочка.
Я почувствовала, как руки Людовики постепенно выскользнули из моих ладоней. Не произнеся ни слова, она в потрясении упала на колени. Негромкий стук, раздавшийся при падении её невесомого тела, придал некий пафос финалу. В общем, она не так уж плохо довела сцену до конца. Иначе я не призналась бы в этом. Марио я никогда не лгала.
— Если будешь устраивать такие глупости, Леда, кончишь тем, что я перестану тебе что-либо рассказывать!
— Да ладно, Марио. Я была умницей. Всё прошло прекрасно.
Оглушительные аплодисменты всех сестёр, изображавших публику, обрушились на нас, а я, с окровавленными бинтами на лице, хотела только одного: чтобы Людовика, стоявшая на коленях возле меня в своём белоснежном покрывале с синими полосами, промолчала. Ну хотя бы сейчас.
По счастью, сёстры, управлявшие занавесом, опустили его раньше, чем мы ожидали. Эти дежурные по столовой тоже были зрителями, причём прежних репетиций не видели и потому не знали, что финал этого спектакля придумала не сестра Стелла, а я.
И вот, когда мы оказались за красным бархатным занавесом, Людовика взорвалась.
— Ты нарочно сделала это! — вскричала она.
— Ну разве можно нарочно заставить идти кровь носом?
— Ненавижу тебя! — бросила мне вызов эриния.
[13]
Но мне некогда было любоваться её великолепным гневом. Ни за что на свете не хотела я упустить эти оглушительные аплодисменты. Я раскрыла занавес и не спеша, высоко подняв руки, вышла на середину сцены. И опустила голову в знак благодарности, стоя в золотистом свете рампы.
Сестра Стелла, однако, после первоначальной невольной реакции, выражавшей изумление и восторг, поскольку аплодисменты сестёр формально в конце концов были адресованы и ей, написавшей пьесу, притушила мой успех. Завершающим дирижёрским жестом она собрала аплодисменты в кулак, как делала, когда подавала церковному хору знак умолкнуть. Подошла ко мне и с коварной улыбкой отвела в сторону:
— Завтра после спектакля хочу поговорить с твоей мамой.
Вот тут-то и обрушился на меня весь мир.
Ввввврааааммммм!
Надо ли говорить, что в тот вечер температура у меня оказалась, как у лошади, то есть тридцать восемь.
Мама, которая в эту пору всё ещё оставалась на втором этаже, но уже начала выходить оттуда в ванную, услышала разговор Марии с доктором и впервые спустилась по лестнице.
Вошла ко мне в комнату, где я жила уже несколько месяцев, и приблизилась к кровати. Я не могла открыть глаза и не знала, что это мама. Но когда она мягко опустила свою ладонь на мою руку и робко погладила её, я уже не сомневалась. Так это делала только мама — незаметно для тебя. Поэтому, даже когда парацетамол начал действовать и я уже смогла открыть глаза, я не посмотрела на неё, а осталась лежать, не шелохнувшись, и даже уснула. А когда проснулась, мама открывала окна.
Она похудела и казалась русской больше, чем папа: бледная, с прозрачной кожей, выступающими скулами. Губы сделались совсем тонкими, и зубы поэтому выглядели чересчур крупными. Но она улыбалась.
Нужно ли пояснять, что на спектакль в конце учебного года я не пошла и что сестра Стелла позвонила, желая получить объяснения. Мы с мамой слышали, как Мария говорит по телефону, и сразу поняли с кем. Мария была так счастлива в этот день, что защитила бы и своего злейшего врага.
— А теперь выслушайте меня, матушка! Первое. У нас нет никакого кота. Ни рыжего, ни еврейского, ни мёртвого, могу вас заверить в этом. У нас есть собака. Живая и весёлая, коричневого окраса. Второе. Если вы не в состоянии понять, что у шестилетней девочки температура сорок, и у вас хватает смелости звонить и советовать нам, как следует наказать её, то имейте в виду, что в будущем году вам придётся обойтись без взноса за обучение синьорины Ротко! Третье. Вам следовало бы, матушка, получше выбирать выражения. Кто владеет своей речью, владеет собственной душой.
Щёлк.
Я второй раз увидела, как улыбается мама.
Мне удалось продержаться с высокой температурой целую неделю. За это время, заботясь обо мне, мама сама стала чувствовать себя лучше.
На другой день после моего выздоровления мы отправились на море. На деньги, полученные от продажи парижской квартиры, бабушка купила виллу на берегу, примерно в двух часах езды от нашего дома.
Врач сказал, что для меня это станет поистине панацеей. И уж, конечно, не повредит маме.
Отправились на трёх машинах «Чинкуеченто». Мы с мамой в чёрной, бабушка в фиолетовой, отец в зелёной. Наверное, это забавно выглядело со стороны — три разноцветные машины одной марки следуют друг за другом. А ещё лучше получилось бы, если бы с нами поехали Либеро и Фурио.
Только пусть сразу же будет ясно: «лучше» лишь потому, что бабушка недавно подарила им жёлтую «Чинкуеченто».
Мои родственные отношения с братьями отличались редкостным отсутствием каких-либо эмоций.
Они — мои братья, как я — их сестра, и это всё. Меня нисколько не интересовало, какие они — такие или сякие, как нисколько не волновало, в какой кастрюле лежит варёная морковь, в синей или зелёной, или из чего сделаны кресла, мимо которых я проезжала на роликах, из ивовых прутьев или из соломы.
Точно с таким же безразличием, разумеется, относились ко мне и они.