Если говорить о характере, Людовика была нестерпима. Но во всём остальном она отличалась необыкновенной красотой.
В последние месяцы занятий она стала приходить в школу на полупальцах, чтобы не утратить сосредоточенность. От неё невозможно было глаз оторвать.
Я уже давно боялась, что это может произойти с минуты на минуту.
Так оно и случилось. Неожиданно.
Его нашёл утром синьор Паоло.
Ватт родился месяцем раньше меня, значит, ему было почти восемьдесят лет. Он был старым, даже слишком старым для своей породы.
Его подарили Либеро и Фурио, когда родилась я, в компенсацию.
Отец сказал, что его нужно сжечь, так всегда поступают с собаками.
И раз уж об этом зашёл разговор, счёл нужным сообщить мне, что они с мамой тоже хотят, чтобы после смерти их кремировали. И даже добавил, что я не должна забыть об этом, когда наступит время. Как будто возможно забыть такие слова. Они хотят, чтобы их кремировали, а прах развеяли по ветру.
Мне вспомнилась одна песня, которая часто звучала по радио в кухне у Марии: «Я умер… как и сотни других… я умер… я был ребёнком… прошёл чрез печь… и теперь… летаю по ветру…» Песня очень нравилась мне, я всегда прибавляла громкость. И никогда не обращала внимания на слова или, вернее, не придавала им никакого значения.
Слова в песнях подбираются ведь ради рифмы, звучания, чтобы ложились на музыку, а не потому, что они правдивы. И этот ребёнок ведь не был настоящим ребёнком, а только ребёнком из песни и потому не мог умереть по-настоящему, даже если его сожгли.
Я представляла себе, как он летает по воздуху, смотрит на всё с небес и смеётся. Ребёнок этот развлекался как сумасшедший.
После смерти Ватта и слов отца я больше не могла слушать эту песню. Если она звучала по радио, я переключала станцию. Я понимала, что песня глупая, но теперь, когда слышала её, меня охватывала ужасная тревога.
Долгое время мне казалось, я сошла с ума. Потом одна моя одноклассница призналась мне, что у неё точно такая же проблема с песнями, звучащими по воскресеньям в автобусе, в котором она едет кататься на лыжах. Особенно одна, где были такие слова: «Нет в мире большего горя, чем видеть, как умирает альпийский стрелок…»
Её отец воевал в отряде альпийских стрелков, в мансарде у них до сих пор висит его шляпа. В автобусе распевали эту песню во всё горло. Только ей одной хотелось плакать. А когда запевали «Белла, чао!», то просто сил не хватало. «Если умру… как партизан… о, белла чао, белла чао, белла чао чао чао… И если умру… как партизан… похорони… меня… И похорони… высоко в горах… о, белла чао, белла чао, белла чао чао чао… Похорони меня… высоко в горах… в тени красивого цветка…» Потому что в партизаны уходили и альпийские стрелки.
— Если кремирую вас, можно будет поставить урну с прахом на камин?
— Нет, не нужно. Развей по ветру.
Только для Ватта отец в конце концов сделал исключение.
Мы похоронили пса под магнолией, где его нашёл синьор Паоло. Возможно, он упал там после своей последней пробежки.
В общем, это правильно, что я приняла хоть какое-то участие в решении этой проблемы. Ватт принадлежал Либеро и Фурио, это верно. Но когда они уехали, его унаследовала я. Он был моим, только моим четыре года из двенадцати. Треть моей жизни — это немало.
Я решила написать ему эпитафию и положить её вместе с ним в землю.
«Здесь покоится Ватт Ротко, первый призёр Книги рекордов Гиннесса 1981 года по бегу на дистанции „до магнолии“ в категории юниоров».
В тот день, когда умер Ватт, по какой-то странной аналогии с ним я перестала думать, будто мои родители бессмертны.
Великий День удивительным образом настал для всех нас троих одновременно.
20 июня Ноэми писала работу по испанской грамматике, Людовика танцевала в пачке на сцене в Париже, а я задерживала дыхание, стоя в стеклянном кубе с водой.
21 июня всё уже закончилось. Едва ли не катастрофой.
Ноэми позвонила мне и сообщила, что не добрала одного балла, чтобы отправиться в Барселону. Она даже не плакала. Казалось, окаменела от отчаяния, как в тот день, когда её мама в первый раз сообщила ей, что отец не вернётся к Рождеству.
От Людовики не было никаких известий. Возможно, мама не позволила ей звонить из Парижа.
Я ответила Ноэми, что и у меня ничего не получилось. Победил австралиец с семью минутами и пятьюдесятью восемью секундами против моих пяти минут и сорока секунд.
— Но ты же сидела под водой целых восемь минут и десять секунд? — Ноэми была потрясена.
— Это верно, но у меня зачесался нос.
— Как жаль, Леда.
— Бывает.
О том, что произошло на самом деле и что не должно было случиться, я так и не сказала ей никогда.
Я выбралась из стеклянного куба через пять минут и сорок секунд вовсе не потому, что у меня зачесался нос.
Мама, сидевшая вместе с отцом, Марией и бабушкой в первом ряду, стала меняться в лице уже на четвёртой минуте моего погружения в воду. Из-за стекла я видела, как она побледнела и зажала ладонями рот.
На пятой минуте она вскочила и через пять секунд уже стучала кулаками по стеклу. Десять секунд никто не догадывался остановить её, а она кричала и пыталась перевернуть стеклянный куб с водой, в котором я сдерживала дыхание. В течение следующих двадцати секунд никто не мог усмирить её ярость. В таком состоянии мама могла сдвинуть с места и целое здание.
Находясь в воде, я не слышала её криков и не очень понимала, что происходит на самом деле. Или, может быть, ещё на что-то надеялась.
Когда же я оказалась на полу, усеянном осколками, судья приказал удалить публику из зала. Папа и бабушка силой вывели маму, а Мария направилась ко мне, едва не поскользнувшись пару раз на мокром линолеуме. Снаружи донёсся голос отца, который просил фотографов удалиться.
— Всё в порядке, Леда, — сказала Мария, снимая с моего лица кусочек стекла.
Медсёстры обрабатывали мои ранки, а в соседнем зале вешали на шею австралийцу медаль.
Мне сказали, что ничего страшного не случилось, несколько мелких порезов. Могу возвратиться домой.
Франческо позвонил мне в тот же день, но Мария сказала ему, что я сплю.
Я же на самом деле только размышляла, стоя с закрытыми глазами у окна, выходившего в сад, к магнолии, возле которой похоронен Ватт.
Почему Либеро и Фурио, когда были в моём возрасте, могли играть с молодым и резвым щенком с густой, блестящей шерсткой, а я вот уже пару лет бегала наперегонки с тяжёлой, как лошадь, собакой с тусклой шерстью и линялой, седой мордой?
Почему Ватт умер, когда Либеро и Фурио было уже не до него и когда я, напротив, если бы только захотела, могла бы не думать ни о чём другом?