– Все эти ваши разговоры просто зовут меня к роялю.
Понятно, что никто не посмел возражать, и Горовиц сыграл Сонату № 2 Шумана. Я сомневаюсь, что когда-либо еще услышу такое потрясающее исполнение.
Перед самым началом войны я обедал вместе с ним и его женой в их доме. Его жена была дочерью Тосканини
[117]. Здесь же были Рахманинов и Барбиролли
[118]. Рахманинов выглядел странно, в его облике было нечто монашеское и высокоэстетическое одновременно. Это был домашний обед, за столом сидело только нас пятеро.
Мне всегда казалось, что каждый раз, когда я говорю об искусстве, я делаю это по-разному. Ну, а почему бы и нет? В тот вечер я высказал мнение, что искусство – это всплеск эмоций, воплощенный в высокой технике исполнения. Кто-то упомянул о религии, и я признался, что никогда не верил.
– Разве существует искусство вне религии? – быстро вмешался Рахманинов.
– Я не думаю, что мы с вами говорим об одних и тех же понятиях, – после небольшой паузы ответил я, – как я понимаю, религия – это вера в набор догм, а искусство – это больше о чувстве, чем о вере.
– Ну, так это и есть религия, – ответил Рахманинов.
И я замолчал.
* * *
Как-то во время обеда у меня дома Игорь Стравинский предложил мне снять фильм вместе. Я тут же придумал историю для него и сказал, что это будет что-то сюрреалистичное, – ночной клуб в стиле декаданса со столиками вокруг сцены для танцев, а за каждым столиком – группы людей, представляющих пороки современного мира: за одним – жадность, за другим – лицемерие, за третьим – жестокость. На сцене разворачиваются страсти человеческие, распинают Христа, а гости сидят за столиками и равнодушно взирают на это трагическое действо. Кто-то заказывает еду, кто-то разговаривает о делах, а кто-то и вовсе сидит просто так. Толпа, первосвященники и фарисеи, потрясает своими кулаками перед крестом и кричит: «Если ты Сын Божий, сойди с креста – спаси самого себя!» За ближайшим столиком группа бизнесменов горячо обсуждает сделку. Один нервно затягивается сигаретой, смотрит на Спасителя и рассеянно выдыхает дым в его сторону.
За другим столом предприниматель и его жена обсуждают меню. Женщина поднимает глаза, а потом порывисто отодвигает свой стул от сцены.
– Не понимаю, зачем люди сюда ходят, – жалуется она, – это все так неприятно.
– Это хорошее представление, – возражает ей муж, – заведение было на грани закрытия, но это шоу снова сделало его популярным.
– А я думаю, это кощунство.
– Да что ты, это круто! Народ и в церкви-то не бывал ни разу, а здесь им за один вечер все расскажут про христианство.
Шоу продолжается, и за ним наблюдает изрядно подвыпивший господин, одиноко сидящий за столиком. Он смотрит на сцену и вдруг начинает рыдать и громко кричать: «Смотрите, они распинают его! И никому нет дела до этого!» Затем он вскакивает со стула и протягивает руки в сторону креста. Священник и его жена вызывают метрдотеля, и пьяного господина выводят из ресторана, а он все повторяет: «Нет, ну никому нет дела! Какие же вы все христиане?»
– Понимаете, – объяснял я Стравинскому, – они вышвыривают его, потому что он мешает смотреть шоу.
Мне казалось, что представление о Страстях Господних на танцполе ночного клуба должно было показать, насколько циничным и равнодушным стал этот мир и как он воспринимает веру в Христа.
Маэстро помрачнел и воскликнул:
– Но это же кощунство!
Я был удивлен и даже немного смутился.
– Вы так думаете? Я вовсе не хотел, чтобы это выглядело кощунством. Я просто пытаюсь критиковать современное отношение мира к христианству. Вероятно, я не смог объяснить все правильно.
Разговор перешел на другую тему, но через несколько недель Стравинский написал мне письмо, в котором интересовался, не отказался ли я еще от планов снять фильм вместе. Но к тому времени мой энтузиазм поугас – я был заинтересован в работе над собственным новым фильмом.
Ханс Эйслер
[119] привез в мою студию Арнольда Шёнберга
[120], который оказался открытым и энергичным низеньким мужчиной, его музыку я просто обожал. Я часто видел его на многочисленных теннисных турнирах в Лос-Анджелесе, он всегда сидел один, в солнечных очках, футболке и белой шапочке. Он тоже посмотрел мои «Новые времена», и фильм ему понравился, но музыка, по его мнению, была кошмарной. Мне запомнилась одна красивая фраза, которую он обронил во время разговора: «Я люблю звуки, да, я люблю красивые звуки».
Ханс Эйслер рассказал мне забавную историю об этом великом человеке. Под его руководством Ханс изучал гармонию, и, чтобы не опоздать на урок к маэстро к восьми часам утра, он каждый раз должен был идти по снегу около восьми километров. Шёнберг, который тогда уже начал лысеть, садился за рояль, а Ханс стоял у него за спиной, заглядывал через плечо, читал ноты и насвистывал мелодию.
– Молодой человек, – сказал как-то Шёнберг, – прекратите свистеть. Моя голова мерзнет от вашего ледяного дыхания.
Во время работы над «Диктатором» я стал получать письма с угрозами, и чем ближе работа подходила к концу, тем больше писем приходило на мой адрес. В некоторых грозили закидать кинозалы бомбами с удушливым газом, в других – расстрелять экраны в кинотеатрах или организовать драки и скандалы.
Сперва я подумывал обратиться в полицию, но решил, что такая «реклама» отпугнет зрителей от кинотеатров. Один из моих приятелей посоветовал поговорить с Гарри Бриджесом – лидером профсоюза рабочих береговых и складских услуг, и я пригласил его на обед.
Я не стал скрывать, почему захотел с ним встретиться. Я знал, что Бриджес был антифашистом, поэтому откровенно объяснил ему, что снимал антифашистскую комедию и стал получать множество писем с угрозами.
– Вот если бы я мог пригласить двадцать, а то и тридцать ваших ребят на премьеру, чтобы они могли утихомирить проклятых фашистов, если они вздумают буянить в зале, то тогда все было бы в полном порядке.
Бриджес только рассмеялся.
– Не думаю, что до этого дойдет, Чарли. У вас в зале будет очень много защитников в лице ваших благодарных зрителей. А если письма писали фашисты, то они просто струсят явиться средь бела дня.
В тот вечер Гарри рассказал мне интересную историю о забастовке в Сан-Франциско. К тому времени он уже держал под контролем все системы снабжения в городе, за исключением тех, которые касались медицинских и детских учреждений, он их никогда не трогал. И вот что было в его рассказе: