Гувер держал речь с помощью рукописи толщиной никак не менее десяти сантиметров, перекладывая одну страницу за другой. Через полтора часа все с тоской смотрели на эту перекладываемую кипу. Через два часа страницы образовали две одинаковые стопки. Иногда Гувер переворачивал и откладывал в сторону сразу несколько страниц. Это были самые приятные моменты в его речи. Но поскольку ничто в жизни не длится бесконечно, закончилась и его речь. Гувер принялся деловито собирать бумаги, и я уж было собрался поздравить его с хорошей речью, но он быстро прошел мимо, не обратив на меня внимания.
И вот теперь, спустя много лет, уже успев побывать президентом, Гувер стоял у камина и выглядел этаким добродушным человеком. Мы сели за большой круглый стол. На завтраке присутствовало двенадцать приглашенных. До этого мне сказали, что завтраки подобного рода являются исключительно внутренним делом и устраиваются только для избранных.
В Америке существует особый тип чиновников, в присутствии которых я чувствую себя каким-то ущербным или неполноценным. Все они высокие, привлекательные, одетые с иголочки, хладнокровные и умные люди, которым всегда все ясно.
У них стальные нотки в голосе, и о простых человеческих делах они разговаривают с использованием математической терминологии: «Организационный процесс, отслеживаемый в ежегодной модели развития безработицы…» – и тому подобное. Именно такие люди сидели за столом во время ланча, вернее не сидели, а громоздились – величественные, как небоскребы. Энн О’Хара Маккормик – блестящая и обаятельная женщина, известный колумнист «Нью-Йорк Таймс» – была единственной, кто сохранил человеческий облик.
Атмосфера за завтраком была официальной и отнюдь не располагала к свободной беседе. Все обращались к Гуверу не иначе как «господин президент», и гораздо чаще, чем это было необходимо. Завтрак продолжался, и я все больше чувствовал, что меня пригласили неспроста. Наконец Сульцбергер прервал затянувшуюся тишину и сказал:
– Господин президент, не расскажете ли вы нам о вашем плане помощи Европе?
Гувер отложил вилку и нож, прокашлялся, словно собираясь с мыслями, сглотнул и начал говорить о том, что, очевидно, занимало его мысли во время трапезы. При этом он смотрел в тарелку, изредка бросая взгляды на меня и Сульцбергера.
– Мы все хорошо знаем о бедственном положении в Европе, о нищете и голоде, которые принесла с собой война. Обстановка обостряется с каждым днем, и поэтому я обратился к Вашингтону, требуя как можно оперативнее отреагировать на то, что происходит.
Как я понял, под «Вашингтоном» подразумевался президент Рузвельт.
Затем Гувер начал упоминать о фактах, цифрах и результатах его участия в последней миссии подобного рода во время Первой мировой войны, когда «мы накормили всю Европу».
– Такая инициатива, – продолжал он, – должна носить беспартийный характер и осуществляться исключительно из гуманитарных соображений, и мне кажется, что вы тоже считаете это интересным, – он посмотрел на меня.
Я кивнул, соглашаясь.
– Господин президент, когда вы планируете начать этот проект? – спросил Сульцбергер.
– Как только мы получим одобрение Вашингтона, – ответил Гувер. – Для Вашингтона важно общественное мнение и поддержка известных общественных деятелей в стране.
Он еще раз скосил на меня глаза, а я опять важно кивнул.
– В оккупированной Франции, – продолжал он, – в помощи нуждаются миллионы людей. Голод усиливается в Норвегии, Голландии, Бельгии, во всей Европе!
Он говорил убежденно, поддерживая свои слова фактами и добавляя эмоций, говоря о милосердии, надежде и вере. Затем наступила тишина. Я понял, что настала моя очередь высказать собственное мнение.
– Конечно, ситуация далеко не та, что во время Первой мировой войны. Франция, да и многие другие страны Европы, полностью оккупирована, и нам бы не хотелось, чтобы продовольствие попало в руки фашистов.
Гувер слегка нахмурился, сидевшие за столом вопросительно посмотрели на меня, а потом на Гувера. И он снова заговорил, уставившись в тарелку:
– Мы создадим независимую комиссию совместно с американским отделением Красного Креста и начнем работать в полном соответствии с Гаагским соглашением, разделом номер двадцать семь, параграфом сорок три, который разрешает комиссии по оказанию помощи получать доступ ко всем больным и нуждающимся на любой стороне, независимо от того, находятся ли стороны в состоянии войны или нет. Я думаю, что вы, как истинный гуманист, выступите за создание такой комиссии.
Я не могу привести полную цитату, но смысл того, что сказал Гувер, передаю точно.
– Я полностью поддерживаю этот план, но продовольствие не должно попасть в руки фашистам, – повторил я.
Это замечание вызвало еще одну волну недоуменных взглядов.
– Послушайте, мы занимались этим раньше, – Гувер почувствовал себя немного уязвленным.
Молодые топы-небоскребы сфокусировали взгляды на мне.
– Я полагаю, у господина президента все под полным контролем, – сказал один из них.
– Это прекрасный план, – авторитетно заявил Сульцбергер.
– Я полностью с вами согласен, – мягко заметил я, – и я поддержу эту идею на все сто процентов, если только ее практическое исполнение будет возложено исключительно на представителей еврейской нации.
– Вы требуете невозможного, – решительно отреагировал Гувер.
* * *
Не веря своим глазам, я смотрел на лощеных молодых фашистов на Пятой авеню, обращавшихся со своих импровизированных трибун к редким кучкам горожан. Один из этих хлыщей говорил:
– Философия Гитлера глубока и обоснованна, она говорит о проблемах нашего века индустриализации, в котором нет места полукровкам и евреям.
Одна из слушавших женщин перебила его:
– Что вы несете? Это же Америка, а вы где?
Красивый молодой оратор вежливо улыбнулся:
– Я – в Соединенных Штатах, и я – гражданин США.
– Ну а я, – ответила женщина, – тоже гражданка США, и я еврейка, и если бы я была мужчиной, то дала бы тебе в морду!
Ее поддержали один или два слушателя, а остальные равнодушно стояли молча. Оказавшийся рядом полицейский пытался успокоить женщину. Я пошел дальше в полной растерянности, не веря своим ушам.
Через пару дней я оказался в пригородном доме, где перед завтраком меня буквально преследовал бледный, анемичного вида молодой француз – граф Шамбрен, муж дочери Пьера Лаваля
[121]. Он посмотрел «Великого диктатора» на премьерном показе в Нью-Йорке и, преисполненный великодушия, говорил мне:
– Конечно же, вашу точку зрения нельзя воспринимать серьезно, это понятно.
– Это не больше чем комедия, в конце концов, – ответил я.