— Говорит, пара сломанных ребер и куча синяков. Опасается, не повредил ли я сердце. Поэтому и держит меня здесь.
— А чувствуешь себя как?
— Дышать больно.
Молчание.
— Ну, — вздохнул я, — мне пора.
— Нет. Подожди. Не уходи. Сядь на стул.
Сосед продолжал храпеть. Я лихорадочно соображал, что сказать после десяти лет молчания.
— Хорошо, что мы вчера собрались, — предложил я наконец тему для разговора. — Жалко только, что Барб вспылила.
— Не стоило Кенту на ней жениться.
— На Барб? Почему?
— Никакого уважения. Особенно к старшим.
— В смысле — к тебе.
— Да, в смысле — ко мне.
— И ты действительно считаешь, что достоин уважения после вчерашних слов?
Он закатил глаза:
— С твоей точки зрения — наверное, нет.
— Это еще что значит?
— Это значит, успокойся. Это значит, Кенту следовало найти кого-нибудь ближе его сердцу.
Я фыркнул и недоуменно покачал головой.
— Не придуривайся, Джейсон, тебе не идет. Кенту нужна была более преданная жена.
У меня отвисла челюсть.
— Преданная?
— Ты сегодня туго соображаешь. Барб так полностью и не отдалась Кенту. А без полной самоотдачи нельзя быть хорошей женой.
Я взял с тумбочки кувшин, который, казалось, был сделан из розового ластика. И почему больничная утварь непременно должна быть не просто уродливой, но еще и порождать мысли о мучительной преждевременной смерти? Вслух я сказал:
— Барб — яркая личность.
— Не спорю.
— Она родила двух твоих внуков.
— Я не идиот, Джейсон.
— Так как же ты мог так оскорбить ее вчера вечером, предположив, что у одного из ее детей нет души? Ты что, и вправду такой жестокий, как кажешься?
— Современный мир порождает сложные нравственные вопросы.
— Двойняшки — не сложный нравственный вопрос. Двойняшки — это двойняшки!
— Я читаю газеты и слежу за новостями, Джейсон. Я знаю, что происходит в мире.
Пора менять тему.
— Сколько тебе здесь еще лежать?
— Наверное, дней пять.
Он закашлялся и скривился от боли. Так ему!
— Как ты спишь?
— Эту ночь — как младенец.
Поддавшись импульсу, я раскрыл рот, чтобы задать давно наболевший вопрос, — и он, как любой важный вопрос в нашей жизни, прозвучал отчужденно, словно донесся из чужих уст:
— Как ты мог обвинить меня в убийстве, отец?
Молчание.
— Ну же?
Нет ответа.
— Я не собирался этого спрашивать, но раз уж спросил, то не уйду без ответа.
Он кашлянул.
— И нечего притворяться немощным стариком. Отвечай!
Редж отвернулся, но я подошел к изголовью кровати, обхватил его голову и повернул к себе, заставив смотреть в глаза.
— Послушай, я задал вопрос и, думаю, тебе есть что ответить. Что скажешь, а?
Его лицо не отражало ни злобы, ни любви.
— Я не обвинял тебя в убийстве.
— Неужели?
— Я только сказал, что ты возжелал убить человека и поддался этому искусу. Понимай как знаешь.
— И все?
— На этом месте, если помнишь, твоя мать оборвала наш разговор.
— Мама вступилась за меня!
— Ты так ничего и не понял, да?
— Чего здесь понимать?
— Ты был идеальным, — произнес он.
— Я был каким?
— У тебя была идеальная душа. Если бы тебя убили в столовой, она бы отправилась прямиком в рай. Ты же выбрал убийство — и кто знает, куда ты теперь попадешь.
— Ты действительно в это веришь?
— Я всегда буду в это верить.
Я отпустил его голову. Сосед по палате перестал храпеть и начал беспокойно ворочаться. Отец неуверенно спросил:
— Джейсон?
А я уже выходил через распахнутую дверь.
— Я всего лишь желал для тебя Царствия Небесного! — вырвалось из сломанной синюшной груди Реджа.
Он всадил мне в живот отравленный клинок. Он сделал свое дело.
Время близится к полуночи. После встречи с отцом мне оставалось либо утопить свои чувства в алкоголе, либо излить их на бумаге. Я выбрал второе: казалось, что если не напишу сразу, то не напишу никогда.
Снова вернусь в прошлое.
Через две недели после трагедии директору школы, полицейским и журналистам пришли по почте видеокассеты, снятые тремя убийцами на профессиональную камеру, позаимствованную из школьного киноклуба. В кассетах они сообщали, что, как и почему собираются сделать — глупый, бессмысленный треп, который мы еще не раз потом услышим.
Думаете, кассеты сняли с меня подозрение? Как бы не так! Кто-то ведь должен был разослать кассеты, и кто-то должен был снимать трех придурков, пока они несли чепуху: камера не могла снимать автоматически. Так что, даже когда меня официально оправдали, подозрения оставались. Нет, не у полицейских, спасибо хоть за это… И все же стоит людям придумать дикую идею, ее ничем из их голов не выбьешь. А тот, кто держал камеру и потом разослал кассеты, остается неизвестным по сей день.
Трагедия породила трех знаменитостей. Первой был я, полуоправданный после интенсивного двухнедельного расследования, которое подтвердило мою явную невиновность. Правда, все эти две недели меня рисовали дьяволом во плоти.
Второй и главной знаменитостью стала Шерил. Когда она писала свои «Бог нигде» и «Бог сейчас здесь», то остановилась на «Бог сейчас здесь», что приняли за чудо. По-моему, очень странная мысль.
Третьей знаменитостью оказался Джереми Кириакис, раскаявшийся преступник, застреленный собственными товарищами.
Не передать словами, как тяжело было в те две недели странствий по мотелям, когда оставалось только перечитывать газеты и смотреть телевизор, вспоминая о Шерил и превышая все допустимые нормы успокоительных, слышать, как тебя мешают с дерьмом, а Джереми Кириакиса преподносят в виде образца раскаяния и смирения. Не важно, что это Джереми уложил больше всех ребят у стены с призами и у торговых автоматов; не важно, что он отстрелил Деми Харшейв ступню, — раз он раскаялся, его простили и превознесли.
На третьей неделе Кент вернулся в Альберту, а мы — обратно в наш дом. Теперь я опять стал героем (ну или полугероем). Только мне на все было наплевать. В понедельник, в четверть десятого, когда по телевизору пошел утренний сериал, мама спросила, собираюсь ли я в школу. Я заявил, что ноги моей там не будет, на что она сказала: