В окно я вижу, как отец кладет мусор в черный контейнер. Когда он возвращается, то садится в кресло для курения у окна. Половина лица затуманивается от дыма сигареты. Не глядя на меня, он говорит: «Нам стоило повесить на дереве не теленка, а фермера в знак протеста. Это наверняка произвело бы большее впечатление на этих грязных язычников, на эти трусливые песочные пирожные». Отец часто обзывает людей песочными пирожными. Со стороны они выглядят твердыми, но во рту сразу разваливаются. Я сразу представляю отца, который свисает с ветки с языком, высунутым изо рта. Теперь он, наверное, примется угрожать, что уйдет навсегда. Но он спрашивает, помню ли я историю про человека, который однажды сел на велосипед и уехал на край света. По дороге он понял, что у него сломаны тормоза, но это неплохо, потому что ему незачем и не для кого было останавливаться. Этот добрый человек съехал с края света и принялся кувыркаться и кувыркаться, как он кувыркался всю жизнь, но теперь это будет длиться бесконечно. Вот так будет ощущаться смерть: бесконечное падение, без возможности вернуться, без пластырей. Я задерживаю дыхание. Эта история меня пугает. Однажды мы с Ханной сложили перевернутые пивные крышки вокруг спиц отцовского велосипеда, чтобы он не мог уехать вслед за тем человеком. Только потом я поняла, что этот человек – отец. Это отец вечно кувыркается.
– Ты уже какала? – внезапно спрашивает он.
Я сразу чувствую, как напрягается тело. На мгновение я надеюсь, что отец полностью исчезнет в дыме на несколько минут. То, что из меня выходило, было жидким, как шоколадное молоко, и не стоило упоминания. Это даже не понос, скорее коричневая моча. Отец говорит про настоящие какашки, нужно делать все возможное, чтобы их добыть.
– И что за бред ты читаешь? Лучше читай Библию, – продолжает он.
Я пораженно закрываю книгу. Муравей может поднять вес до пяти тысяч раз больше его самого. По сравнению с ними люди такие слабые, они почти не могут нести даже свой собственный вес, не говоря уже о весе их горя. Я подтягиваю колени, чтобы защититься. Отец стряхивает пепел с сигареты в кофейную кружку. Он знает, что мать это ненавидит. Она говорит, кофе на вкус становится как мокрые сигареты – а они причина смертности номер один.
– Если ты сейчас же не покакаешь, у тебя в животе сделают дырку, а твои какашки будут выходить в мешок. Ты этого хочешь?
Отец встает с курительного кресла, чтобы разжечь огонь. Он накапливает свои заботы, как растопку, что лежит рядом с печкой: щепки легко вспыхивают в наших лихорадочных умах. Мы все жаждем отцовских забот, хотя они сгорают быстро и не дают жара.
Я качаю головой. Хочу рассказать отцу про Оббе и его палец, что все будет хорошо. Хотя и расстраивать его я не хочу, ведь нельзя никогда оставлять людей без дела – они от этого ржавеют.
– Ты сдерживаешь их специально, не так ли?
Я снова качаю головой. Отец стоит передо мной. В его руках растопка. Его глаза темны, зрачок словно проглотил синюю радужку.
– Даже собаки срут, – говорит он, – покажи мне свой живот.
Я осторожно ставлю ноги на землю, и он хватает края моего пальто. Я вдруг вспоминаю про канцелярскую кнопку. Если отец ее увидит, то грубо вырвет, как бирку из уха мертвой коровы. Тогда родители точно никогда не поедут в отпуск, потому что единственный курорт, на который я хочу отправиться, – это я сама, там не хватит места для пятерых, только для одного.
– Добрые люди, – вдруг слышим мы за спиной. Отец оставляет мое пальто в покое. Его взгляд сразу меняется; на побережье небо быстро проясняется, как сказала бы ведущая Диверчье из программы «Журнал Синтерклааса». Она уже неделю идет по телевизору. Иногда ведущая мне подмигивает, и тогда я понимаю: то, что мы делаем, – правильно. Даже когда мы с Ханной сбежим, она останется следить за порядком здесь. Это дает мне немного уверенности. Отец открывает дверцу печки и бросает в нее растопку.
– Это животное здорово спереди, но больно сзади.
Ветеринар переводит взгляд с отца на меня. Эту фразу он использует для коров, теперь она предназначена для меня. Ветеринар кивает, одну за другой расстегивает пуговицы на зеленом плаще. Отец начинает вздыхать.
– У нее проблемы с задницей.
На мгновение я думаю обо всех кусках мыла, что спрятала в тумбочке. Их восемь. Ими я могу вспенить целый океан. Все рыбы, моржи, акулы и морские коньки будут вымыты дочиста. Я бы протянула бельевую веревку и развесила их на прищепках матери.
– Оливковое масло и разнообразная диета, – говорит ветеринар. Он сморкается и вытирается рукавом.
Я вцепляюсь в книгу о природе, которую по-прежнему держу в руках, еще крепче. Забыла заложить уголок на странице, на которой остановилась. Вот бы кто-то сделал так со мной: тогда я бы знала, где я и откуда мне продолжать свою историю. Находится ли это место здесь, или же оно на той стороне: Земля Обетованная.
Отец вдруг разворачивается и идет на кухню. Я слышу, как он роется в шкафу со специями, а затем возвращается со старой бутылкой оливкового масла с желтоватыми корочками на горлышке. Мы никогда не добавляем оливковое масло в еду. Только отец порой использует его, чтобы смазать дверные петли.
– Открой рот, – говорит он.
Я смотрю на ветеринара. Он не оглядывается, смотрит на свадебное фото отца и матери на стене. Это единственная фотография, на которой они смотрят друг на друга, – на ней видно, что они были влюблены. У матери на губах сомневающаяся легкая улыбка, а отец неловко стоит на одном колене в траве, его деформированная ступня искусно скрыта. Их тела такие гладкие, как будто для фото их тоже натерли оливковым маслом. Отец одет в коричневый костюм, а мама – в молочно-белое платье. Чем дольше я смотрю на фото, тем более неуверенными становятся их улыбки, как будто они уже знают, чего ожидать в будущем. На пастбище вокруг них стоят коровы, словно подружки невесты.
Прежде чем я успеваю осознать, отец зажимает мне нос, засовывает бутылку в губы и заливает мне внутрь масло. Я начинаю захлебываться. Отец меня отпускает.
– Ну этого должно быть достаточно.
Я пытаюсь проглотить противное масло, много кашляю и несколько раз вытираю о колено рот – он как жирная форма для выпечки. Я кладу руки на живот. Никакой рвоты, никакой рвоты, а то умрешь.
Отец делает знак выйти на улицу, ветеринар следует за его пальцем. Я не слышу, о чем они говорят. Надеюсь, что однажды Бог поднимет ферму, как кран поднимает мертвых коров. Моя рука сжимается вокруг живота. Я одновременно хочу и отпустить, и удержать свою какашку. Может, Оббе нужно засунуть в меня что-то побольше? Или мне сделать глоток сычужного фермента матери, от которого в сыре появляются дырки? Тогда во мне тоже появятся дырки и все наконец выйдет наружу. Я бы аккуратно взяла несколько кусочков туалетной бумаги, сложила бы их пополам по правилу: восемь – покакать, четыре – пописать, и моя рука, как скребок, пройдет между ягодиц.
4
Я разминаю соцветия брокколи на тарелке. Они похожи на мини-елочки и напоминают мне о вечере, когда Маттис не вернулся домой. О часах, которые я провела на подоконнике с отцовским биноклем вокруг шеи, который предназначался для наблюдения за большим пятнистым дятлом. Я не увидела ни большого дятла, ни брата. Веревка от бинокля оставила красную полосу на шее. Вот бы можно было приблизить то, что отдаляется, просто перенастроив взгляд, заглянув в большие линзы бинокля. Я довольно часто разглядывала через него небо: искала рождественских ангелов с елки, которых мы с Оббе тайком вытащили из коробки через неделю после смерти нашего брата. Мы яростно терли ангелов друг о друга («Мой сочный маленький ангелок», – нежно стонал Оббе, на что я отвечала: «Мой милый маленький кусочек фарфора»), а затем уронили их из мансардного окна в водосточный желоб. Из-за непогоды они стали зелеными. Некоторые похоронены под дубовыми листьями. Всякий раз, когда мы проверяем, там ли они еще, нас настигает разочарование: если ангелы не могут взлететь даже из-за такого малюсенького неудобства, то как они могут быть на небесах с Маттисом? Как смогут защитить его и нас? В конце концов я закрыла линзы бинокля наглазниками, убрала его обратно в чехол и никогда больше не доставала, навсегда оставив линзы во тьме, даже когда вернулся большой пятнистый дятел.