Отсюда некий различимо модерновый вклад в историю человеческой жестокости: «научный» расизм, социальный дарвинизм, движение евгеники, криминологические теории о наследственном вырождении, «лечебные» лоботомии, обязательная стерилизация и т. д. – и увенчавшая модерн расовая идеология Третьего рейха (рассматривавшая природу человека как биологическую технологию, требующую усовершенствования) и коллективистская идеология коммунистических тоталитарных режимов (которые рассматривали человеческую природу как требующую реконструкции социально-экономическую технологию). Нет условия, более волнующе-освободительного для всех самых злобно-деспотических аспектов человеческого характера, чем неспособность к изумлению или к благоговейной неуверенности перед тайнами бытия; и механистическое мышление в значительной степени есть обучение именно такой неспособности. Вот почему глупо утверждать (как я слышал в последнее время от двух человек из числа знаменитых Новых Атеистов), что атеизм многих из тех, кто несет ответственность за худшие зверства XX века, есть что-то совершенно случайное, не связанное с их преступлениями, или что не существует логической связи между культурным упадком религиозных убеждений в конце XIX века и политическими и социальными ужасами первой половины XX. Да, конечно, простое отсутствие веры в Бога в абстрактном плане не диктует никакой конкретной политики или моральной философии; но в конкретной сфере истории даже по существу невинные идеи могут иметь пагубные последствия. Атеизм – это не просто отношение к изолированному утверждению относительно того или иного конкретного факта, например, существуют ли феи или согласуется ли скорость нейтрино со скоростью света, – нет, он представляет собой концептуальную картину всецелой реальности с неизбежными философскими последствиями. Таким образом, это открывает широкий спектр идеологических, практических и культурных возможностей, которые исключают другие способы видения реальности. Не будет никакого оскорбления в адрес всех тех веселых, добросердечных, добрых атеистов, которые жаждут справедливого и сострадательного социального порядка и которые никогда не будут грубо говорить с собачкой, если мы отметим великую «религиозную» тему, проходящую через ужасные хроники варварства XX века. При отсутствии веры в трансцендентную цель жизни или в вечную нравственную истину великая задача, которая открывается перед многими умами, состоит в том, чтобы создать некий финальный смысл из несовершенных, но, возможно, исправимых материалов человеческой природы. Вместо того чтобы жить в царстве не от мира сего, находимого только в вечности, и вместо того, чтобы сдаваться перед абсурдностью нашей случайной вселенной, мы теперь должны примкнуть к «героическому» труду создания будущего, отвоевывая высшее и лучшее в человеческой реальности у сопротивляющихся дефектных материалов нашего вида, даже если это потребует полной реконструкции всей машины (генетической, расовой, социальной, политической, экономической, психологической…)
В любом случае все это, должно быть, слишком очевидно, чтобы специально на это указывать. И я не выдвигаю никаких обвинений в адрес какого-то исключительного вероломства, свойственного натуралистическому мышлению. Как и большинство метафизических вероисповеданий, материализм может быть переведен в огромное разнообразие культурных и социальных выражений, многие из которых весьма благотворны. Нельзя обвинять материализм в величайшем зле, совершаемом под его эгидой, так же, как нельзя обвинять, скажем, христианство в разграблении крестоносцами Иерусалима или в злонамеренности Торквемады (и кто был бы настолько примитивен, чтобы выступить с подобным обвинением?) Вера в то, что мы в конечном счете являемся только биологическими машинами, созданными на химической основе в соответствии с неумолимым физическим законом, не обязательно приводит к выводу, что мы должны стремиться создать господствующую расу или совершенное общество. Тем не менее, если рассматривать этот вопрос в обратном порядке, от выводов к посылам, то остается фактом, что грандиозные политические проекты разрушений и восстановлений, из-за которых в прошлом веке проливалась человеческая кровь в столь обширных регионах Европы и Азии, предполагали весьма конкретную концепцию природы и человечества и весьма конкретный диапазон представимого будущего. Опять же, каждая идеология открывает свое особое пространство возможностей. И это, безусловно, идеология, о которой идет речь. Мы должны помнить, что механистическая философия возникла не просто как новый рецепт для наук, не имеющий отношения ни к какому из более общих культурных движений того времени, но и в связи с более крупным западным проектом человеческого освоения мира: проектом огромных усилий по подчинению природы и навязывания ей преград и ограничений (говоря языком Бэкона), а то и «вздернуть ее на дыбу» и «пытать», чтобы заставить ее выдать свои секреты (говоря более диким языком Лейбница). Вера в то, что природа – это, по сути, механизм, является лицензией не только для исследования ее органических процессов, но и для разборки, корректировки и наилучшего использования этого «механизма». Ранний модерн был, в конце концов, великой эпохой завоеваний: территорий, «менее развитых» народов или рас, даже самой природы; это был век национализма, политического абсолютизма, колониализма, нового империализма и зарождающегося капитализма, период, в котором казалось возможным, впервые в истории, чтобы человеческая власть однажды распространилась до самых дальних уголков земной реальности.
Даже науки не могли избежать силы этого нового, опьяняюще дерзкого культурного стремления. Как я отмечал выше, альянс между индуктивным или эмпирическим методом и новой механистической метафизикой в своей основе был делом исторической случайности, а не логической необходимости. Однако после того как этот альянс был заключен, стало неизбежным, чтобы тихий голос эмпирического благоразумия уступил место зычным прокламациям о безграничном объеме наук и пустоте любых вопросов, на которые науки не могут ответить. Дискурс власти по своей природе отличается напыщенностью и стремлением к власти и доминированию. А в одном из своих уникальных современных ответвлений дискурс власти подразумевает утверждение, что вся истина количественна по форме, что она есть нечто измеримое, вычисляемое и потенциально досягаемое для человеческого контроля (если не практического, по крайней мере теоретического). Мартин Хайдеггер (1889–1976) – фигура, по общему признанию, морально проблематичная, но слишком важная, чтобы можно было ее игнорировать, – был в значительной степени прав, думая, что современный Запад преуспевает в уклонении от тайны бытия именно потому, что его главный миф – это миф практического господства. Он считал, что наша эпоха – век технологий, в котором онтологические вопросы были решительно исключены из культурного рассмотрения, заменены вопросами простой механистической силы; для нас природа теперь является чем-то «очерченным» и определяется особым расположением воли, стремлением к господству, которое сводит мир к морально нейтральному «постоянному запасу» ресурсов, полностью подчиняющемуся нашим манипуляциям, эксплуатации и амбициям. Все, что не укладывается в рамки этой картины, просто невидимо для нас. Когда мир воспринимается таким образом, даже органическая жизнь – даже та, в которой присутствует сознание, – должна рассматриваться как просто еще одна технология. Это видение вещей может открыть лишь перспективу широких областей неведения, которые еще предстоит освоить и завоевать (каждая империя жаждет открыть новые миры для завоевания), но не царство конечной тайны. Таким образом, поздний модерн – это состояние сознательной духовной глухоты. Очерченная, измученная, сведенная к механизму природа не может говорить, пока не заговорят с ней, и тогда ее ответами должны быть только «Да!», «Нет!» или послушное молчание. Она не может обратиться к нам своим голосом. И мы, конечно, не можем услышать голос, который попытался бы говорить с нами через нее.