– Все верно, – сказал Вольф по-немецки. – Я уже не такой гибкий, как раньше. – Затем он обернулся ко мне. – Мы, немцы, породили все крупнейшие течения двадцатого века. Хайдеггер и Гегель – феноменологию, Маркс и Энгельс – коммунизм. Так что уж извините нас за некоторую неповоротливость – мы просто были очень заняты.
Он снова закрыл свои раскосые карие глаза, но все же успел бросить взгляд на мое жемчужное ожерелье. На ожерелье, которое я не снимал ни при каких обстоятельствах – ни ложась с кем-то в постель, ни садясь за научную работу, ни отправляясь читать лекции студентам, ни собираясь перейти улицу.
И все же неужели именно Вольф тогда меня сбил?
Тот человек, которого я видел на Эбби-роуд, точно был англичанином. Сколько вам лет, Сурл? Можете сказать, где вы живете?
Мимо проплыла рыба, задев хвостом костяшки моих пальцев.
– Я все думаю, – спросил я по-немецки, – не могли мы с вами пересекаться в Лондоне?
Вольф приоткрыл раскосые глаза. Вальтер так и стоял позади него, удерживая на поверхности воды его голову.
– Нет. Я никогда не бывал в Лондоне.
Он энергично заработал ногами, и Вальтер выпустил его голову из рук.
Позже, когда мы снова шли через лес, – обратно к станции, – Вальтер указал мне на припаркованный под соснами «Трабант».
– Ректор предложил подвезти нас до дома.
– Я бы лучше доехал на поезде.
– Сол, что случилось?
– У меня как-то не заладилось с машинами. И, по-моему, поездка в «траби» дела не улучшит.
Я заметил, что на нас смотрит охранник с платформы на дереве. Но взгляд его не был ни агрессивным, ни подозрительным. Казалось, он просто замечтался посреди сосен и елей. Вальтер толкнул меня в бок. К нам, перебросив через руку свернутое полотенце, направлялся Вольф.
Выбора у меня не было, пришлось возвращаться в город с Вольфом и Вальтером. Я залез на заднее сиденье машины и сделал вид, что уснул. А сам прекрасно видел, как Вальтер закинул руку Вольфу на плечи. Тот вскинул голову и покосился на меня в зеркало заднего вида. Машину он вел, удерживая руль только одной ладонью. Я все никак не мог отвести взгляд от предательской руки Вальтера.
Губы его приблизились к розовому уху Вольфа. И он произнес по-немецки – не шепотом, просто приглушенно:
– У него нет никаких политических убеждений. Он даже на выборы не ходит.
Вольф то ли фыркнул, то ли рассмеялся. И ответил, тоже вполголоса:
– Твой уснувший на заднем сиденье ангел весьма беспечен. Пишет тебе очень неосторожные письма.
– Это так, – ответил Вальтер. – Он не бережет собственную жизнь и так же относится к жизням других.
Вальтер не мог оторвать от меня взгляд. Но доверял я ему потому, что и рук он от меня не мог оторвать тоже.
12
Интуиция подсказывала мне, что у Дженнифер что-то не так и что мне нужно бы с ней связаться. Я трижды пытался позвонить ей в Британию. Первые пару раз звонил в квартиру на Гамильтон-террас в шесть вечера по британскому времени. К телефону подходила Клаудия. В первый раз, услышав в трубке мой голос, она сразу же дала отбой. Во второй раз спросила, чего я хочу.
– Дженнифер.
– Что ж, а она тебя не хочет.
После этого в трубке раздались короткие гудки.
Ладно, может, Дженнифер меня и не хотела, но вот кто точно хотел, так это сама Клаудия. Сейчас она просто проявляла лояльность к подруге, которой вообще-то никогда особо не нравилась. Дженнифер возмущало то, как открыто она демонстрировала мне свое желание. Лично я мог бы спокойно обойтись и без него, но когда кто-то откровенно тебя вожделеет, жизнь становится куда интереснее.
В третий раз я позвонил Дженнифер, когда в ГДР только-только забрезжил рассвет. Трубку долго не снимали. Наверное, Дженнифер и ее соседки еще спали. Сауна выключена. На стуле дремлет кошка. На кухне отмокают в миске водоросли. На плите остывает с вечера кастрюля вегетарианского карри. Бутылки из-под вина. Обертки от шоколада… А на тарелке вчерашние лепешки из овсянки и меда или густого золотистого сиропа, которые часто печет Клаудия. Иногда она добавляет в тесто изюм, а вот грецкие орехи никогда не кладет, потому что знает, что я их не люблю. Неожиданно трубку сняла Сэнви. Кажется, она рада была меня слышать, хотя и выпалила сразу же, что Дженнифер нет дома.
– А где она?
– Не знаю. Она мне не докладывается.
– Сэнви, у вас ведь семь утра, верно?
– Верно.
– И кто же тогда с тобой в квартире?
– Сол, тебя там что, Штази покусали?
В трубке слышно было, как в квартире на Гамильтон-террас скрипнула дверь. Эта дверь, ведущая из кухни в комнату Дженнифер, была мне отлично знакома. Задвижка на ней была сломана, и она вечно распахивалась в самый неподходящий момент. Я был совершенно уверен, что Дженнифер только что проснулась, вышла в кухню и стоит сейчас рядом с Сэнви, а потому быстро сменил тему.
– Как там бесконечность?
– Отлично, спасибо.
– Все еще работаешь над диссертацией о Георге Канторе?
– Ага. Представляешь, у него была мания преследования.
Кто-то начал наполнять водой чайник. Сэнви зевнула и зашелестела бумагой.
– Вот послушай, Сол. Французский математик Анри Пуанкаре называл работы Кантора «тяжелым недугом, отвратительной болезнью, от которой математика когда-нибудь излечится».
Кажется, она зачитала мне отрывок из своей диссертации.
– А умер Кантор в психиатрической клинике, в Германии.
– А где именно в Германии, Сэнви?
– В Галле. Это между Берлином и Гёттингеном. Еще в Галле родился Гендель. И поэт Гейне. Ты там где-то поблизости?
– Нет.
– В десятом веке в Галле добывали соль. А Кантор незадолго до смерти работал над проблемой континуума.
– Сэнви, как там Дженнифер?
– О, прекрасно.
В трубке что-то щелкнуло. Сначала громко, потом тише – еще два раза. И мне пришло в голову, что звонок в Британию могут прослушивать. Что кто-то сейчас следит за нашей болтовней о Георге Канторе и бесконечности.
– Сэнви, ты еще тут?
– Ага.
– Слушай, передай, пожалуйста, Дженнифер, что ей обязательно нужно приехать в ГДР и увидеть все местные достижения своими глазами. Здесь совсем нет безработицы, доступное жилье, у мужчин и женщин равные зарплаты, бесплатное образование и универсальная медицинская страховка. Уверен, что такие великие успехи навсегда останутся на страницах истории.
В трубке стало тихо. Наверное, Сэнви отошла налить им с Дженнифер чая, мысленно деля ноль на три.