– Она была вашей девушкой?
– Нет.
– Но вы так часто о ней говорите.
– Я беспокоюсь за нее. Один предатель предложил устроить ей побег из ГДР.
– И как по-вашему, что с ней случилось?
– Не знаю. Она боялась волков и ягуаров. Луна – это уменьшительное от «полоумная». – Из глаз моих хлынули слезы. – Она постоянно жила в страхе. Этому не было конца.
В голове у меня всплыл отрывок стихотворения. Я и не знал, что помню его наизусть. Я продекламировал его ночной медсестре.
«Мы мертвецы. Но пару дней назад
Для нас горел рассвет, пылал закат.
И мы любили и любимы были…»
Она кивнула, будто бы я вел себя совершенно нормально, что, конечно, было не так.
– Это стихи Джона Маккрея, – сказал я. – Он жил в Канаде, работал врачом, а во время Первой мировой был призван на фронт.
Ночная медсестра отметила, что я быстро поправляюсь. Я спросил, скоро ли меня отпустят домой. Она точно не знала. Но сказала, что, наверное, когда я встану на ноги и смогу вскипятить чайник без посторонней помощи. Как-то раз она принесла мне «внеочередной» стакан чаю и спросила о Дженнифер. Я впервые заметил, что разговаривает она с ирландским акцентом. Пластиковый стаканчик остывал на прикроватном столике, она же пока что сунула мне в рот термометр.
– Вы в курсе, что ваша бывшая постоянно при вас сидит? Мы тут всей больницей это обсуждаем.
Она замолчала и начала мерить мне пульс.
– Она мне не бывшая, – буркнул я, вытащив градусник изо рта.
– Оу. Тогда простите. Но она сказала, что много лет назад была вашей девушкой.
– Мы очень любим друг друга.
– Серьезно? – медсестра сунула термометр обратно мне в рот. – Духи у вашей бывшей такие стойкие.
– Это иланг-иланг, – отозвался я, снова вытащив градусник изо рта.
– Вы не могли бы больше так не делать?
Она забрала у меня термометр и сообщила, что с сепсисом я почти справился. Возле стаканчика с чаем стояла миска ананасов. По кусочкам уже расползлась зеленоватая плесень.
– Давайте выброшу?
Я отрицательно покачал головой.
– Глаза у вас такие синие. Прямо как у моей сиамской кошки. Спокойной ночи, Сол.
Она так странно это произнесла. Будто бы не надеялась увидеть меня утром.
7
Две коллеги из университета явились на Юстон-роуд меня навестить. Меня очень тронуло, что они не поленились приехать ко мне из самого Восточного Берлина. И все-таки, по-моему, своего мнения обо мне они не изменили. Я по-прежнему говорил то слишком громко, то слишком тихо, то чересчур быстро, то не в меру медленно. Ну хоть глаза у меня в этот раз не были океаническими.
Я поблагодарил их за помощь в исследовании неформального юношеского движения, зародившегося в Рейнской области в знак протеста против идеологии гитлерюгенда. Но они сказали, что работают в университете возле Хэндона, в северо-западной части Лондона. Он расположен неподалеку от Северной кольцевой автодороги и трассы А41, но до центра оттуда можно добраться всего за полчаса – либо по железнодорожной ветке Тэмзлинк, либо по Северной линии метро. И поскольку руководство университета поддерживает концепцию экологически чистого транспорта, сюда они прибыли поездом.
Студенты вскладчину купили мне букет роз в супермаркете на Эджвер-роуд и подписали открытку. На ней был изображен Ленин с гигантским красным флагом в руках. Кто-то черным фломастером подрисовал ему жемчужное ожерелье. Коллеги стали рассказывать мне, что в каком-то другом университете Англии появился новый проректор. И прославился тем, что обязал сотрудников таскать ему в кабинет суши и колу. Требовал, чтобы все это было аккуратно расставлено на подносе, застеленном тремя кружевными салфетками: одна под стакан воды со льдом, вторая под тарелку с фруктами (грушами и виноградом) и третья под стакан для, собственно, кока-колы. В четыре, когда наступало время пить чай, персонал обязан был поднести ему чайник «Эрл Грея» и печенье. Да не любое, а шотландское песочное, итальянское с фундуком, английское с малиновым джемом и миндальные рогалики с шоколадными кончиками (прежде о таком никто и не слышал, но теперь сотрудники уже выучили, что оно называлось «Рожки газели»). И непременно одну коньячную вафлю с ванильным кремом. Богатый ассортимент сладостей к чаю, очевидно, призван был компенсировать скудость обеда и заодно наводить ужас на подчиненных. Еще у этого типа был частный вертолет, со смехом рассказывали коллеги, и дача в окрестностях Бата, которую он купил у одного русского олигарха. Большая часть преподавательского состава выбирала работу попроще – относить проректору колу и суши. Но ходили слухи, что за чайный поднос дают прибавку к зарплате. Такой юмор напомнил мне шутки, которые я слышал в Восточной Германии.
Когда коллеги ушли, я выбросил розы в мусорное ведро.
Но кто-то вытащил их оттуда.
К своему ужасу, я вынужден был признать, что мой отец, по всей видимости, был добрым человеком. Я часто находил у кровати небольшие подарки от него. Например, фляжку с супом, который он сварил сам. Лук-порей и картошка были нарезаны так крупно, что мне не удалось добыть из фляжки ни капли жидкости. А как-то раз он передал мне коробку помадки «Корнуэльские топленые сливки». Взяв ее в руки, я осознал, что, очевидно, он помнил: в детстве это было мое любимое лакомство. Голова закружилась. Я отключился, и коробка выпала у меня из рук.
Райнер сказал, что такому пожилому человеку, как мой отец, нелегко добираться до больницы. Но я все равно не желал его видеть. И Мэтта тоже. Однако Райнер, похоже, сжалился над ними и разрешил навещать меня в отведенные для этого часы. Зубы у Райнера были очень ровные и белые. Совсем не британские, скорее, немецкие. Я не мог рассказать Мэтту о том, как пытался повидаться с матерью в Гейдельберге, он бы жестоко высмеял меня за это воображаемое путешествие. Райнер посоветовал мне дать отцу шанс. Но я не хотел его видеть. И то, что при попустительстве Райнера он все же время от времени появлялся у меня в палате, считал предательством. Но все же вероломный Райнер был ко мне очень добр. Прямо как Вальтер.
Откинувшись на подушки, я задумался о мужской доброте. Мне было почти шестьдесят, а великодушные мужчины обращались со мной словно с ребенком. Но что произошло между моими тридцатью и пятьюдесятью шестью? Эти годы канули в морфиновое забытье. Мэтт показал мне черно-белый снимок, сделанный во дворе нашего дома в Бетнал-грин. Мы с ним, «совсем еще пацаны», сидели на качелях. Мне было двенадцать, ему – десять. У меня волосы были черные, у него – светлые. Свое имя брат получил в честь школьного друга отца, происходившего из семьи квакеров. Отец часто говорил, что родня Мэттью, верившая в такие ценности, как человеческое достоинство и социальная солидарность, стала ему «добавочной» семьей. Они обогатили его жизнь. Мать Мэттью научила отца читать и – довольно неожиданно – готовить лимонный курд. По-моему, благодаря этому «добавочному» навыку, полученному от «добавочной» семьи отец считал себя крайне обходительным человеком. Он постоянно готовил нам с братом лимонный курд. И нам нравилось смотреть, как он срезает с лимона цедру ножом для чистки моркови. Мэтту-Жиртресту, которого мать звала Мэтти, стоило бы многому поучиться у отцовского друга, в честь которого его назвали. Как минимум усвоить, что такое социальная солидарность и человеческое достоинство. На фотографии, которую он мне принес, мы оба улыбались. Но улыбки были неискренними. Нас сфотографировали вскоре после гибели нашей матери. И по дому в Бетнал-грин в то время бродил ее призрак. Он прятался в кухне, среди груд куриных костей и тухлых яиц.