— Это он, господа! — крикнула она. — Этот тип все еще преследует меня! Я хотела посмотреть, пройдет ли он мимо меня на Граупенштрассе, когда я войду в магазин, но он остановился перед магазином и ждал меня! Я боюсь его! Может быть, это какой-то преступник?! Может, извращенец? Это видно по его роже!
— Хорошо, что панна позвонила из этого магазина. — Тот, что пришел со стороны городского рва, улыбнулся девушке, после чего повернулся к Мок с суровым выражением лица. — А вы что? Почему вы преследуете пани Мейер? Вы знаете, кто она? Это дочь владельца Фабрики униформы и мужской одежды! А вы кто такой? Документы!
Мок потянулся за полицейским удостоверением. Показывая ее правоохранителям, он проклял свои чресла, которые одинаково реагировали на всех молодых женщин, проклял свой мозг, который все молодые женщины сводили к бедрам, ягодицам и груди, а сильнее всего проклял жару, в разогретых волнах которой круглолицее и простецкое лицо девушки на снимке из полицейского архива подверглось такой деформации, что стало вытянутым и милым.
Жара нарастала. По почти пустой улице проехала телега со смолой. Едкий дым заполнил пересохший каньон улицы. В этом горячем облаке все звуки заглушались. Извинения полицейских, возгласы изумления, издаваемые пани Мейер, и даже комментарии владельца магазина с конфитюрами, господина Поля, который решил при оказии отрекламировать свой товар и предлагал полицейским, а также пани Мейер изделия фабрики «Абрама». Мок в черном дыму дегтя всматривался в башню Краевого суда, которая высилась за зданием Музея художественных ремесел и древностей. Он не слушал, что они говорят ему, потому что внезапно его поразил болезненный контраст между тем, что он сейчас делает, и тем, что он должен делать. Об этом ему сообщила вышка суда, а — строго говоря — следственная тюрьма, украшением которой она была. Он должен быть там сейчас. Он должен слушать рассказы о человеческой обиде, об унижении и о мести. Важно именно это, а не выследить, попадет ли распутная панненка в постель с субъектом или с пастором.
Бреслау, пятница 6 июля 1923 года, час пополудни
Мок стоял возле двери в изолятор и разглядывал свои летние башмаки из светлой телячьей кожи. Носок правого был аккуратно замазан светло-коричневым кремом «Kiwi». Однако даже самый толстый слой крема не мог покрыть отслоение кожи. Это была памятка о недавнем посещении этого здания, когда Мок яростным пинком вызвал охранника. Теперь, невозмутимый, он не позволял ярости завладеть собой, теперь только упорно постукивал костяшкой среднего пальца по толстому стеклу глазка. Никто не открывал. Наверное, в сортире, подумал Мок. Так же, как тогда. Огляделся вокруг. Все было так же, как тогда. Неосвежаемая жара нависла над городом. Одних людей притупляла, других — наполняла бешенством. Те, кто окружал Мок, по большей части принадлежали к последней категории. Они стояли здесь с утра, чтобы навестить своих близких. Они крепко обнимали картонные коробки. Из них исходил запах колбас, табака и свежего дрожжевого теста. Они знали, что не все войдут за стену, а если и будут, то подвергнутся — поодиночке, медленно и методично — унизительному обыску. У них осталось всего несколько минут на разговор. Поэтому каждый нарушитель, который входил без очереди, вызывал в них подавленную ярость.
Мок зашатался, когда его сильно толкнули в плечо. Он потерял равновесие и ударился туловищем о ворота. Он повернулся к посетителям, которые теперь обступали его тесным кругом.
— Очередь для всех! — крикнул лысый, усатый мужчина.
Нападавший нахмурился и уставился на Мока неподвижным взглядом. Он был готов к атаке. Он скрежетал зубами. Полицейский скользнул взглядом по лицам других людей. Они были как псы, которым перерезали голосовые связки. Без рычания, без хрипа обнажали зубы. Желтые, черные, загнившие, острые. Они хотели напасть на него. Без предупреждения. Без лая. Он мог остановить их одним жестом, протянув руку с открытым удостоверением, он мог сбить этих людей в скулящую и пугливую свору. Однако это было бы эффективно только наполовину, потому что через мгновение появится еще один барьер для преодоления. Злой глаз капрала Оттона Ошеваллы в глазке тюремных ворот. Моку пришлось бы долго стучать в ворота, возможно, пришлось бы даже несколько раз в нее пнуть, рискуя еще царапинами на ботинке. И что бы это в итоге дало? Он вошел бы на территорию тюрьмы и снова встретился бы с опущенным Гансом Пресслом. Он от стыда не произнес бы ни слова о своем унижении, а лишь попросил бы Мока поговорить с его молодой женой Луизой. Мок выслушивал бы плачущие заклинания и вдыхал бы вонь тела, покрытого мягкой, гниющей коркой грязи. А потом — разъяренный — он, может быть, даже пошел бы в камеру Прессла и допросил бы его сокамерников, чтобы узнать, кто его отметил клеймом парии. И что? Он бы ничего не узнал. Встретило бы его презрительное молчание. На таких людей у Мока не было тисков. Их следовало бы убить, но у него не было такой власти.
Он посмотрел на башмак из светлой кожи. Его носок был аккуратно замазан светло-коричневой пастой «Kiwi». Однако даже самый толстый слой крема не мог покрыть отслоение кожи. Это была память о последнем визите Мока в это мрачное здание. Он больше не хотел иметь таких памяток. Ганс Прессл проиграл ботинкам Мока.
Неожиданно и очень сильно он ударил в грудь лысого, усатого мужчину. Тот потерял равновесие. Его мускулистое тело отступило и сделало большой разрыв в сплоченной толпе. Мок сунул в этот разрыв плечи и сильными руками — словно плыл в густой воде — прорубил себе проход и удалился быстрым, решительным шагом. Слишком быстро, чтобы внушить страх и заслужить себе уважение.
Бреслау, суббота 18 августа 1923 года, полдень
Госпожа Эльза Верманн только что вернулась с посылочной почты на Брайтештрассе, где снимала ящик для писем, и тяжело уселась в холле, напротив трюмо в золоченой раме. Она смотрела некоторое время на свое отражение и впервые в жизни собственная физиономия показалась ей отвратительной, черная вдовья вуаль — грязной и рваной, а платье — немодным и плохо сшитым. Госпожа Верманн сегодня воспринимала мир в черных тонах. До сих пор она была особой жизнерадостной и необычайно понимающей для близких, а особенно для их «слабостей подбрюшья». Ее ничто не удивляло, и она радовалась, что помогает людям осуществить их самые сокровенные мечты. Свою работу она считала необходимой и полезной, а немалый заработок — оправданным. Она добросовестно платила с них высокие налоги и удивлялась, когда чиновники из силезского Финансового надпрезидиума то и дело вызывали ее на разъяснительные беседы. Это были единственные люди — кроме надвахмистра Мока и его соратников, — к которым она испытывала неприязнь и презрение. Потому что только казенные чиновники и полицейские из децерната IV стояли на пути людей к счастью, преследуя «посредницу доброй судьбы» — как она сама себя называла.
Она отметила, что эти преследования опасно усилились за последние недели. Она не могла никуда двинуться, чтобы не тащить за собой рыжего, вульгарного помощника Мока или его самого, не менее толстокожего, между прочим. Она, однако, все еще полагалась на свою фотографическую память, сжигала сообщения сразу после их прочтения и запоминания, а затем смеялась в нос своим преследователям.