— Я не помню фамилии, — без колебаний ответил Мок, — какая-то странная… Редко встречаемая… Мы обращались к нему по имени, как обычно к практикантам… Пауль. Так звучало его имя. А непрофессиональные интересы у него были весьма своеобразные. Он собирал перчатки оперных певиц. После концертов и спектаклей он приходил в гримерку и просил перчатки. Он предлагал за них головокружительные суммы. Обычно с ним обращались как с безобидным чудаком и давали ему их бесплатно. Он хвастался, что у него есть перчатки Тилли Канбли-Хинкен, Лины Фальк и даже Маргариты Роджер. Однажды шеф застал его нюхающим перчатки, испачканные помадой. Это дисквалифицировало его в глазах шефа децерната Ильсхаймера, хотя у того на совести немало странностей. Он не получил должности в нашем децернате, а после практики — насколько я знаю — поступил на университетский факультет евангелической теологии.
— Это правда, пастор Стигхан? — спросит верховный.
— Все это правда, — донесся голос из толпы мизантропов. — Я до сих пор собираю женские перчатки! Не только, впрочем, звезд оперы.
— Мы принимаем этот ответ! — постановил ведущий, когда уже раздался смех после речи пастора. — А теперь о дальнейших частях процедуры. Мок, перед вами выступят все члены силезского братства и расскажут вам свои дела, свои исцеления. Врачи Чумы расскажут вам, какие очаги вспыхнувшей чумы ликвидировали. Мы приступаем к стажировке в братстве. Я — самый ранний.
Председатель подошел к Моку и встал с ним лицом к лицу. Их разделяло не более двадцати сантиметров.
— Барон Отто IV фон Бухвальд, — представился он. — 12 марта 1893 года в Войшвице под Бреслау была найдена некая Мария Шинтцель, шестидесятилетняя нищенка и пьяница. У трупа был выколот глаз. — Барон достал из кармана жестяную коробку из-под табака. Он открыл их и показал Моку. Среди бинтов лежал засохший серый шар с двумя темными внутренними ободами, из которых, как догадался экс-полицейский, один был радужкой, другой — зрачком.
Фон Бухвальд поцеловал Мока в обе щеки и вошел в толпу мизантропов, плотно окружавших кандидата. Вслед за бароном на середину вышел высокий старик с козлиной бородой. Он стоял так близко от Мока, что едва не колол его своей узкой торчащей бородой.
— Доктор Вильгельм Синдикус. 28 октября 1895 года на Везерштрассе в Берлине была найдена четырнадцатилетняя проститутка Доротея Пфицнер, — сказал старик. — Во рту трупа была половина карты. Дама пик.
Он открыл портфель и вынул из него половинку карты. По лицу пиковой дамы пробежала дрожь. Синдикус поцеловал Мока и исчез в толпе братьев. Из нее вышел невысокий дородный мужчина с черными волосами, такими густыми, что создавалось впечатление шапки, насаженной глубоко на лоб.
— Вы меня не узнаете? Пастор Пауль Стигхан. 19 января 1902 года, недавно после того, как меня приняли на практику в полицайпрезидиум, на горке возле Хольтейхехе в Бреслау нашли детское платье, башмаки и шерстяные чулки. Хотя никто не сообщил о пропаже ребенка, криминальная полиция начала интенсивное расследование. Внимание следователей привлекла полынья в центре катка. Она была покрыта льдом гораздо тоньше, чем все остальное. Разбили лед и погрузили багор. Натолкнулись на тело. Из проруби извлекли пятнадцатилетнего юношу. На нем было женское белье, а на лице остатки жирной помады и пудры. Это была известная в кругах педерастов мужская проститутка «блондинка Клара». В его юбке был вырезан треугольник. Вот он, — сказав это, пастор Стигхан вытащил из кармана кусок материала.
Мок смотрел на пастора и испытывал головокружение, хотя выпил мало, и то за две четверти часа до этого, только по приезду в имение барона, когда его угостили кофе и коньяком. Голова у него кружилась, однако, не под воздействием алкоголя. Так было всегда, когда приближался взрыв ярости, вспышка бешенства. Она была направлена не против пастора и давнего коллеги, которого едва помнил. Но она все приближалась. Была неизбежна. Мок знал, что взорвется, когда один из мизантропов признается в необъяснимом убийстве, с которым Мок столкнулся в начале своей работы. Это, несомненно, произойдет, когда кто-нибудь из галереи скользящих перед ним и целующих его в щеки убийц признается в убийстве маленькой Эрнестины Шмидек. Это было в 1908 году. Четырнадцатилетняя уличница висела у потолка чердака в доме на Мартин-Опицштрассе. Ее крошечное тело было первым трупом, который Мок почувствовал, увидел и над которым впервые заплакал. Он был тогда в этом доме на вечеринке по случаю дня рождения у богатого студента-юриста, с которым познакомился за кеглями в клубе «Одранские ворота». На этой вечеринке он пытался — несмотря на отсутствие каких — либо способностей — танцевать вальс с эмансипированными студентками Академии художеств и художественных ремесел. Он уже почти уловил ритм музыки, когда все услышали истерический, вибрирующий крик на лестничной клетке. Он выбежал на лестницу. Крик поднимался вверх, словно под фонарем. Одна из жительниц дома перевесилась через перила рядом с входом на чердак и выла. Рядом с ней стояла корзина, наполненная мокрым бельем. Мок вбежал на чердак. Маленькая Эрнестина висела на балке. Она была одета в разорванное грязное платье. Ее лицо покрывал толстый слой косметики. С лодыжек свисали разодранные чулки в черную клетку. Ноги воткнуты были в залатанные высокие башмаки. Один сидел довольно криво. Он был без шнурка.
Теперь Мок знал, что не защитится от фурии, когда увидит шнурок в руке кого-нибудь из мизантропов. Услышав очередное имя, очередные титулы научные и дворянские, очередные общественно респектабельные функции и профессии, понимал все и дышал с облегчением, когда шли какие-то мужские имена жертв. Шипение облегчения было самым сильным, когда он услышал об убийстве, совершенном в 1910 году. Ибо в этот момент была пересечена болезненная граница воспоминаний о маленькой Эрнестине. Бешенства, как и всего остального, можно было избежать, ее взрыв был лишь потенциальным и условным, а не необходимым и абсолютным.
Мок, ободренный этими мыслями, выслушал двадцать четвертый рассказ о борьбе с чумой в пригородном Кляйн-Мохберне в прошлом году. Исполнитель был довольно необычным и принадлежал к мизантропическому меньшинству, ибо — как всего шестеро — не украшал своей фамилии ни дворянским, ни научным титулом, ни респектабельной профессией. Впрочем, он ни словом о нем не обмолвился. Его могучие корявые руки указывали на какую-то рабочую специальность лад. У него были плотно сжатые, искусанные до крови губы, уши, заросшие пышным волосом, и глаза, почти совсем лишенные белков. Его рассказ — несобранный, неграмматический и вульгарный — описывал жизнь в психиатрической лечебнице. Из нее следовало, что брат Фриц Сташе, потому что так звали гориллу, был санитаром и освобождал мир от душевнобольных, которые были агрессивны и опасны. Более того, сам, угодив в тюрьму, прикинулся психически больным, и суд приговорил его не к смерти, а к пожизненному заключению в учреждении, из которого, впрочем, он быстро сбежал. Как Мок догадался, он оказался среди мизантропов по принципу Impune interfecit.
Мок выслушал эту историю с некоторым отвращением. Когда она закончилась, он тяжело дышал, как после долгого бега. После последнего поцелуя он молча ждал следующих пунктов посвящения. Он ожидал каких-то мучительных трупных экспериментов, какого-то разгребания гниющих тел, наблюдения трупных пятен и зловонных опухолей. В рассказах мизантропов была сырость кладбища, неприятное дыхание некоторых из них источало неотвратимый odor mortis
[47]. Как только все рассказали свои истории и оставили скользкие поцелуи на его лице, снова раздался рокочущий голос: