Этим погожим майским вечером Мордатый именно собирался поработать у билетной кассы. Дело было довольно простым. Он должен был протиснуться без очереди к окошку, а затем, после понятных протестов и попыток выбросить его прочь, начать громко и грубо ругаться с людьми, что стояли в кассу. В этой суматохе его коллеги Юзько и Мера, которые вежливо стояли в очереди, рыскали по карманам путников.
Так должно было произойти и сегодня. Мордатый уже начинал свое представление, когда в конце очереди стал мощный человек без шляпы с большим струпом на голове. В одной руке он держал букет роз, а в другой — дорогой саквояж из страусовой кожи. Амброжек откуда-то знал эту физиономию, этот лысый череп, эту татарскую, несомненно подкрашенную, бородку. Самым важным было то, что все эти качества ассоциировались у воришки с чем-то плохим, хотя он не осознавал, с чем именно. Он быстренько направился прочь от кассы, краем глаза заметив, что так же поступили его товарищи, ругаясь, что у них якобы ушел какой-то поезд.
Амброжек терпеливо ждал, пока этот подозрительный тип купит свой билет и покинет очередь. Вскоре лысый спрятал билет в карман, отошел от окошка, а потом начал осматривать вокзальный холл. Вдруг к нему подошла молодая блондинка, одетая весьма вызывающе. Это не была какая-то из дзюнь, что здесь работали, потому что их Мордатый хорошо знал. На ней были очень дорогие платьице и шляпка, а колье наверняка сделано из чистого золота, что немедленно понял чрезвычайно опытный в оценке вероятных жертв Амброжек. О том, что это не была добропорядочная дама, свидетельствовал музыкальный инструмент, который женщина держала в руках. Амброжек никогда не слышал, чтобы настоящая пани играла на мандолине.
Лысый вручил девушке цветы и изысканный пакетик с надписью «Мир чулок приглашает!», который вытянул из саквояжа. Блондинка улыбнулась, встала на цыпочки и поцеловала намного старше себя мужчину. Потом взяла его под руку, и они двинулись на перрон. Ее бедра покачивались лениво, томно и заманчиво.
Амброжек снова отправился в кассы, а его товарищи пристроились в очередь. Возле окошка стоял мужчина лет пятидесяти, на вид — мелкий чиновник, и разговаривал с кассиром, подсовывая ему какую-то банкноту. Мордатый кинулся в работу. Протиснувшись перед мужчиной в котелке, он краешком глаза увидел, что кассир спрятал в карман деньги, но билета не выдал.
— Он возвращается завтра, — воришка услышал приглушенный голос кассира. — Купил обратный билет в спальный вагон из Кракова. И тоже для двух человек.
— Та пане шановний! — рявкнул Амброжек. — Та я сі спішу, жи йой! Зара мой поезд пуїде! Та пустіть пане, сердушко!
[39]
Все срабатывало, как всегда. Очередь заволновалась, а разгневанные люди, перепутав, кто за кем стоял, беспорядочно толпились у окошечка, ругая Амброжека во всю ивановскую. Тем временем его сообщники начали собирать урожай. И вдруг случилась неожиданность. Безотказный механизм сломался. Мужчина в котелке, что походил на щелкопера, засветил Амброжеку в висок. Удар был такой сильный, что Мордатый услышал, как в голове загудели колокола, а вместо нападающего увидел лица своих покойных родителей. Потом не видел больше ничего.
Очнувшись, он понял, что лежит в экипаже, а Мера бережно обмывает ему лоб водой.
— Ах ты, бедолага, — ласково приговаривала она. — А знаешь что, Марианко, я обшастала
[40] того фраера, что тебе вифляцкав
[41]. Тут его портмонетка и портсигар.
— Ты что! — удивился Мордатый. — Покажи!
В кошельке, кроме документов, оказался небольшой блокнот. На первой странице виднелись пять подчеркнутых слов, а возле них — восклицательный знак. Амброжек хлопнул себя по лбу. Он уже вспомнил, откуда знает лысого. Это он несколько лет назад арестовал Эдзё Гавалюка. Об этом напомнила запись в блокноте мужчины, который так грубо с ним обошелся: «Комиссар Эдвард Попельский, любящий дедушка!»
XIX
Снилось ей лесное озеро — тихое, спокойное. Над водой порхали тяжелые цветные стрекозы. Она плыла с сыночком в большой плоскодонке. Знала, что это ей снится, на самом деле она никогда бы не села в лодку. Не умела плавать.
Это ощущение неправдоподобности нарушало иллюзию сна и делало его непрочным. Спящая молодая женщина не могла полностью погрузиться в сонный пейзаж, нереальность которого чувствовала каждой клеткой. Вдруг сынок заплакал. Он ударял ручонками в борт лодки, бил кулачками по перекладине, на которой надета была сетка.
Открыла глаза. Ее сын судорожно схватился за сетку, что не давала ребенку выпасть из кроватки. Его пухлые пальчики побелели от натуги. Но взрослый мужчина был сильнее. Через мгновение малыша подняли вверх.
Она порывисто вскочила с кровати. Великолепный, нереальный сон превратился в настоящий кошмар. Все ощущения обострились, и каждое из них дергала боль. Увидела отекшую шею мальчика, на которой стиснулись черные пальцы, услышала тяжелый железный удар на собственной челюсти, рот наполнился соленой кровью из сломанного зуба. Раздался мужской голос:
— Твой сын будет принесен в жертву. Так должно быть. Иначе мне бы пришлось отдать собственного!
XX
Во время эротических путешествий в Краков Попельский благословлял свой ночной образ жизни. Благодаря ему он был почти полностью лишен необходимости развлекать болтовней спутницу. Его контакты с ней сводились к наиболее практическим действиям. Комиссар всегда уезжал вечерним поездом и, оказавшись в купе, изысканной фразой, почерпнутой в Архилоха, сообщал, что немедленно, прямо сейчас, желал бы «дать выход мужской силе». После лихорадочного и быстрого утоления страсти он заказывал в салон ужин и водку. За трапезой он вел с девушкой беседу, которая, к счастью, не мешала поглощению блюд, поскольку не была обременена интеллектуальным содержанием. Когда уже дочь Коринфа падала, а беседа иссякла, Попельский, воздержавшись от потребления чрезмерного количества водки, приступал к очередным действиям, так удачно воспетых Архилохом. Если первый акт был быстрым и лишенным излишней деликатности, то второй — длиннее, более изящен и полон дополнительных наслаждений. Потом, часто после полуночи, обессиленный Попельский снисходительно давал покой утомленной спутнице, позволяя ей спокойно выспаться. А сам, переодевшись в шелковую пижаму, лежал на верхней кушетке и, в зависимости от юмора, читал в оригинале Цицерона или Лукреция. А настроение у него бывало разным: комиссара окутывало пресыщение, тяжелое удовольствие сибарита или охватывали угрызения совести, которые доказывали, что он превратился в старого, комического и развратного сатира, которому отсутствие мужской привлекательности приходится компенсировать деньгами. Когда он чувствовал пресыщение, то читал пессимистического поэта-самоубийцу. Окутанный печалью, чувствуя «мировую боль», Попельский развлекался над тонкостями «De natura deorum»
[42] мудреца из Афин. Проведя несколько часов за чтением латинского текста, он успокаивался, и все возвращалось на круги своя: сибарит исполнялся грусти, а искупитель — религиозного рвения. Под утро он брился, одевался, брызгался духами, будил девушку, и вскоре оба выходили на краковском вокзале, который выглядел как бедный родственник львовского.