Мы просидели за столом уже четыре часа и начали подумывать о том, как закончить этот вечер; и решили совершить длинную прогулку, чтобы помочь пищеварению, а вернувшись, сыграли бы партию в ломбер
[275] в ожидании вечерней трапезы из оставленных про запас форелей и еще вполне соблазнительных остатков обеда.
На все эти предложения я был вынужден отвечать отказом, поскольку солнце, клонившееся к горизонту, предупреждало меня об отъезде.
Господа настаивали, покуда позволяла учтивость, и отступились, когда я заверил их, что путешествую не совсем ради собственного удовольствия.
Как вы уже догадались, они и слышать не хотели о моем взносе за обед; так что, не задавая мне неуместных вопросов, просто пожелали увидеть, как я сяду на лошадь, и мы расстались, сказав друг другу самые сердечные слова прощания.
Если кто-то из тех, кто меня принял тогда, все еще живы и если эта книга попадет им в руки, я хочу, чтобы они знали: даже спустя тридцать с лишним лет я писал эту главу с чувством самой искренней благодарности.
Счастье никогда не приходит в одиночку – вот и моя поездка принесла мне успех, на который я почти не надеялся.
Сказать по правде, я нашел комиссара Прота сильно предубежденным против меня: он смотрел на меня таким мрачным взглядом, что я уж было подумал, не велит ли он меня арестовать; однако отделался лишь испугом, и после нескольких разъяснений с моей стороны мне показалось, что его черты даже немного смягчились.
Я не из тех, кого страх делает жестоким, и не думаю, что этот человек был злым; просто он вообще был не слишком способен к чему бы то ни было и не знал, что делать с грозной властью, которая ему досталась; это был ребенок, вооруженный палицей Геркулеса.
Г-ну Амондрю, чье имя я начертал здесь с изрядным удовольствием, было, наверное, довольно тяжело склонить этого Прота принять приглашение на ужин там, где, как было условлено, должен был оказаться и я; тем не менее он явился, хотя и встретил меня отнюдь не так, чтобы это могло меня удовлетворить.
Г-жа Прот, к которой я подошел, чтобы засвидетельствовать свое почтение, приняла меня разве что чуть менее дурно.
Но обстоятельства, в которых я ей представился, допускали, по крайней мере, некоторое любопытство.
С первых же фраз она спросила меня, люблю ли я музыку. О нежданное счастье! Казалось, для нее самой музыка была сущей отрадой, а поскольку я и сам весьма неплохой музыкант, то с этого мгновения наши сердца стали биться в унисон.
Мы проговорили до самого ужина, и оба, что называется, воодушевились. Она рассказала мне об имевшихся у нее сочинениях по композиции – я знал их все; она говорила о самых модных операх – я знал их наизусть; она называла самых известных авторов – с большинством из них я виделся. Она не умолкала, ибо уже давно не встречала никого, с кем могла бы поговорить о своем любимом предмете, и, хотя рассуждала о нем по-любительски, я узнал за это время, что она была учительницей пения.
После ужина она послала за своими нотными тетрадями; она пела, я пел, мы пели; никогда я не прилагал большего старания, никогда не получал большего удовольствия. Комиссар Прот уже несколько раз заговаривал о том, чтобы удалиться, но она не обращала внимания, и мы звучали как две трубы из дуэта в «Неверной магии»
[276].
Помните ль вы, как средь празднества
Вдруг объявили приказ об уходе?
Пора было заканчивать; но в тот момент, когда мы уже расставались, г-жа Прот сказала мне: «Гражданин, тот, кто относится к искусству так, как вы, – свою страну не предаст. Я знаю, вы о чем-то просили моего мужа – вы это получите, я вам обещаю».
После столь утешительной речи я поцеловал ей руку со всем жаром моего сердца; и действительно, уже назавтра утром я получил свое охранное свидетельство, надлежащим образом подписанное и с восхитительными печатями.
Так была достигнута цель моего путешествия.
Я вернулся к себе с высоко поднятой головой; и благодаря Гармонии, этой прелестной дочери Неба, мое вознесение к нему было отложено на изрядное количество лет.
XXIV
Поэзия
Nulla placere diu, nec vivere carmina possunt,
Quae scribuntur aquæ potoribus. Ut male sanos
Adscripsit Liber Satyris Faunisque poetas,
Vina fere dulces oluerunt mane Camoenæ.
Laudibus arguitur vini vinosus Homerus;
Ennius ipsr pater nunquam, nisi potus, ad arma
Prosiluit dicenda: «Forum putealque Libonis
Mandabo siccis; adimam cantare severis».
Hoc simul edixit, non cessavere poetæ
Nocturno certare mero, dotare diurno.
Horatius. EPISTULÆ. I, 19
[277] Будь у меня достаточно времени, я сделал бы обоснованную выборку из гастрономических стихов от греков и латинян до наших дней и разделил бы ее на исторические эпохи, чтобы показать глубинную связь, которая всегда существовала между искусством хорошо высказываться и искусством хорошо поесть.
То, чего не сделал я, сделает кто-нибудь другой
[278].
Мы увидим, что застолье всегда задавало тон лире, и получим еще одно доказательство влияния физического на духовное.
Вплоть до середины восемнадцатого века главной целью такого рода поэзии было в первую очередь прославлять Бахуса и его дары, ибо в ту пору «пить вино» и «пить его много» было высочайшей степенью вкусовой
[279] экзальтации, какая только может быть достигнута.