— Евгения, немедленно приложи спирт к синяку.
— Евгения, ступай наверх и причешись — что, если неожиданно нагрянут гости?
Я усвоила, что в носках передвигаешься гораздо тише, чем в туфлях. Я научилась пользоваться черным ходом. Научилась носить шляпы, прикрывая лицо рукой, когда проходила мимо. Но в первую очередь я усвоила, что лучшее место для меня — кухня.
Летний месяц в Лонглифе тянулся годами. Подруги навещали меня редко — мы жили слишком далеко от остальных белых соседей. Хилли и Элизабет, жившие в городе, все выходные проводили в гостях друг у друга, а мне позволялось порезвиться с подружками только раз в две недели. Я, разумеется, плакалась на тяжелую жизнь. Чаще всего я воспринимала присутствие Константайн как должное, но, думаю, все же понимала, как мне повезло, что она у меня есть.
В четырнадцать я начала курить. Сигареты таскала из пачки «Мальборо», которую Карлтон хранил в ящике комода. Ему было почти восемнадцать, и никто не возражал, что он уже давно курит где хочет — и дома, и в поле с отцом. Папа иногда курил трубку, но сигареты он не любил, а мама не курила вообще. И несмотря на то что большинство ее подруг курили, мама запретила мне даже пробовать, пока не исполнится семнадцать.
Так что приходилось пробираться во двор и устраиваться на качелях из автомобильной покрышки, где крона старого дуба надежно скрывала меня от посторонних глаз. Или поздно вечером высовываться из окна спальни и дымить. Зрение у мамы было орлиное, а вот обоняние практически нулевое. Зато Константайн все чуяла. Она чуть улыбалась, прищурившись, но молчала. Если мама направлялась в сторону черного хода, когда я пряталась за деревом, Константайн спешила на улицу и колотила ручкой щетки по металлическим поручням лестницы.
— Что это ты делаешь, Константайн? — спрашивала, бывало, мама, но я к тому моменту успевала погасить сигарету и бросить окурок в дупло дерева.
— Просто очищаю эту старую щетку, мисс Шарлотта.
— В таком случае, будь любезна подыскать более тихий способ. О, Евгения, ты, кажется, выросла за ночь еще на дюйм? Что же мне с этим делать? Ступай… надень подходящее платье.
— Хорошо, мэм, — в один голос отвечали мы с Константайн и обменивались лукавыми улыбками.
О, как чудесны общие секреты. Наверное, это похоже на отношения с сестрой или братом, близкими по возрасту. Но дело было не только в курении или играх в «кошки-мышки» с мамой. Просто рядом был человек, для которого ты важнее и лучше всех, — даже если собственная мать беснуется от того, что ты неприлично долговязая, кудрявая и нескладная. Человек, в глазах которого читаешь: «А мне ты нравишься».
Впрочем, она не любила сюсюканья. Когда мне было пятнадцать, одна девчонка, новенькая, показала на меня пальцем и громко спросила:
— А это что за аист?
Даже Хилли с трудом сдержала улыбку, оттаскивая меня в сторону, как будто мы не расслышали.
— Какой у тебя рост, Константайн? — спросила тогда я, не в силах сдержать слезы.
— А у тебя? — грозно прищурилась Константайн.
— Пять футов и одиннадцать дюймов, — прорыдала я. — Я уже выше, чем тренер по баскетболу у мальчишек.
— Ну а я пять футов тринадцать, так что довольно себя жалеть.
Константайн была единственной женщиной, на которую я смотрела снизу вверх и которой могла взглянуть прямо в глаза.
Первое, что поражало в Константайн, помимо ее роста, — глаза. Светло-карие, удивительного медового цвета — совершенно неожиданно на фоне темной кожи. Я никогда не видела у чернокожих таких светлых глаз. Вообще-то в Константайн можно было разглядеть множество оттенков коричневого. Локти у нее были абсолютно черные, а зимой они покрывались белой шелушащейся корочкой. Кожа на руках, шее и лице — черная как смоль. Ладони оранжевого оттенка, и мне всегда было любопытно — стопы тоже такого цвета или нет, но я никогда не видела Константайн босиком.
— Нынче мы с тобой только вдвоем, — сказала она как-то раз с улыбкой.
В те выходные мама с отцом повезли Карлтона смотреть Университет Луизианы и Тулейн.
[16]
В следующем году братец собирался поступать в колледж. Утром папа принес в кухню раскладушку и поставил рядом с уборной Константайн. Она всегда спала на ней, если приходилось оставаться на ночь.
— Гляди-ка, что у меня есть, — показала она на дверь в кладовку.
Я подошла, заглянула внутрь и увидела, что из сумки Константайн торчит огромный, в пятьсот деталей, пазл с изображением Маунт-Рашмор.
[17]
Это было наше любимое занятие, когда Константайн оставалась ночевать.
В тот вечер мы просидели несколько часов — жевали орешки и перебирали детальки, рассыпанные по кухонному столу. Снаружи бушевала гроза, и от этого в комнате было еще уютнее. Лампочка мигнула и вновь ярко загорелась.
— Это который? — Константайн внимательно изучала картинку на коробке сквозь очки.
— Это Джефферсон.
— О, точно. А вот этот?
— Это… — Наклоняюсь поближе. — Думаю, это… Рузвельт.
— Я тут узнаю только Линкольна. Он похож на моего отца.
Я замерла с деталькой пазла в руке. Мне исполнилось четырнадцать, я училась не ниже чем на «А». Я была умна, но удивительно наивна.
— Потому что твой отец был таким… высоким? — осторожно спросила я.
Она усмехнулась:
— Потому что мой отец был белым. Ростом я пошла в маму.
Я выронила кусочек картона:
— Твой… отец был белым, а мать… цветной?
— Угу, — отозвалась она и улыбнулась, соединив пару деталей. — Взгляни-ка. По мне, так подходит.
У меня в голове крутилось множество вопросов. Кем он был? Где он? Я знала, что он не женился на матери Константайн, потому что это незаконно. Я вытащила сигарету из своего тайного запаса, который захватила к столу. В свои четырнадцать я чувствовала себя очень взрослой, поэтому смело закурила. В тот же миг лампочка над столом мигнула, потускнела и тихонько зажужжала.
— О, папочка люби-ил меня. Всегда говорил, что я его самая любимая. — Константайн откинулась на спинку стула. — Он приходил к нам каждую субботу, а однажды подарил мне десять лент для волос, десяти разных цветов. Из настоящего японского шелка, из самого Парижа привез. Я сразу усаживалась к нему на колени и не слезала, пока ему не пора было уходить, а мама ставила пластинку Бесси Смит
[18]
на патефон, который он ей подарил, и мы с папой пели: «Как же странно, удивительно, никто не хочет знать тебя, когда ты на мели…»