– Как куда? – Монферран вставил ключ в скважину и повернул его. – Иду послать моего кучера за хирургом: мочку-то вашу надо, верно, зашивать.
– И никого больше не позовете?..
– А кто еще вам нужен? Священник, полагаю, вам не понадобится, разве что вы жениться собрались. Впрочем, как видите, вторая комната пуста – ваша прелестная подруга исчезла. А теперь представьте, что вы застрелились бы по-настоящему. Что было бы со мной, а? Я вхожу к вам в дом, раздается выстрел, и вы мертвы… Прелестно! Одна надежда на свидетельство мадемуазель Дюсьер… Уф!
– Простите меня!
Движимый отчаянием, Пуатье вскочил с постели, шатаясь, обхватив голову обеими руками, дошел до двери и рухнул на колени перед застывшим на ее пороге архитектором.
– Умоляю вас… если это возможно… у меня были долги… Проклятый карточный клуб… Эта женщина, которой все было мало, мало… Я был на пороге тюрьмы! Боже мой, у кого я только не просил денег, и все мне отказывали… Не знаю, как я решился на это: взять вашу печать, подделать ваш почерк…
– А кстати, хорошо подделали! – вдруг усмехнулся Монферран. – Не отличишь. Вот ведь можете что-то, когда захотите. Чтоб вы и рисунки так же делали!.. И… послушайте, будет вам разыгрывать корнелевские сцены! Встаньте немедленно!
– Нет! – вскрикнул, задыхаясь, Пуатье. – Я сцен не разыгрываю. Я… Хотите, я пойду к мсье Брюллову и сознаюсь?
– Вы с ума сошли! – Архитектор пожал плечами. – Он же на вас в суд подаст.
– А вы… не подадите?
– Да нет, теперь, пожалуй, не подам. Ну вас, ко всем чертям! И не хватайтесь за мой сюртук, он и так уже весь в крови. Вставайте и ступайте в постель, покуда врач не приедет…
Но Андре вместо этого закрыл лицо руками и отчаянно разрыдался. Он плакал, содрогаясь всем телом, по-детски мучительно всхлипывая, и от этих рыданий у Огюста вдруг что-то защипало в глазах.
Наклонившись, он опять, на этот раз мягко, даже ласково подхватил раненого под руки.
– Полно вам, ну, полно… Надо лечь, не то наживете лихорадку и проваляетесь месяц-два. А мне нужны здоровые помощники.
Андре вскинул к нему мокрые изумленные глаза:
– Как?! Вы меня не уволите?!
– А куда вы пойдете, если я вас уволю? – Монферран нахмурился. – Что, опять в карточный клуб?
– Нет, нет! Клянусь спасением души!
– О спасении души не говорят, когда только что стрелялись! Ну послушайте, долго мне вас поднимать? Не хотите в постель, сядьте хотя бы вон в кресло. Вот так. И погодите минутку.
Растворив окно, Огюст окликнул своего кучера Якова и велел ему поскорее привезти врача.
– Скажешь, что человек заряжал пистолет да нечаянно выпалил себе в ухо! Понял?
– Понял! – кивнул кучер. – Мигом слетаем… А и горазды же вы, Август Августович, прыгать! У меня аж дух занялся, когда вы с балкона-то на подоконник…
– Пошел, куда тебя посылают! – вспылил архитектор, заливаясь краской. – Разболтался!
Он захлопнул окно и опять повернулся к Пуатье:
– У вас вино есть какое-нибудь?
Молодой человек слабо мотнул головой вправо:
– Там, в шкафчике…
Минуту спустя, наполнив два стеклянных бокала мадерой, Монферран уселся на стул и протянул один из бокалов Андре:
– Выпейте. Станет легче. И пожалуйста, выслушайте меня. Я хочу, чтобы мы отныне понимали друг друга. Нет, не прерывайте, слушайте, это очень важно. Видите ли… я теперь понимаю, что вы виноваты меньше, чем я думал. Вы, верно, действительно думали, что я беру комиссионные с художников, ну и решили этим воспользоваться… Был бы я нечист на руку, так уж промолчал бы, возмущаться бы не стал. Должно быть, вы меня не любите за мой скверный характер, ну и думаете обо мне плохо.
– Я просто не знал вас! – прошептал Пуатье. – Но если…
– Да помолчите же! – рассердился архитектор. – Дослушайте до конца. Я знаю, со мною трудно работать, я человек тяжелый, я со всех требую, как с самого себя, то есть работы на пределе сил. Да, мне нужна только такая работа, иначе замысла моего не осуществить. Я надеюсь на вас, Андре… Вы можете мне очень помочь. Я ведь без малого тридцать лет везу эту ношу почти один, и я начинаю уставать. А вам тридцать два года, вы понятливы, знаете свое дело, и у вас прекрасная рука и точный глаз, как я сегодня убедился… Так вот вам мои условия. Деньги Брюллову я верну и даю вам честное слово, никому ничего не расскажу относительно этих денег. Вы отдадите мне долг, когда сможете. Но с вашим жалованьем это нелегко, поэтому я вам найду один-два выгодных заказа. А там посмотрим. Справитесь, найду и еще. Я помогу вам добиться успеха, но и вы мне помогите. Поможете?
Глаза Пуатье блеснули.
– Мсье, поверьте мне в последний раз!
– Кажется, верю. – Огюст улыбнулся устало и отчего-то смущенно. – Да… черт возьми, как же вы меня все-таки напугали…
VI
– Уберите эту подставку, она мне сейчас не нужна! А эту передвиньте вправо! Ага… так… Краски давайте. Черт возьми! Это что, по-вашему, голубой тон? Это цвет кислого молока, сударь! У вас что, кончилась берлинская лазурь? Вот эту давайте палитру… И поменяйте мне кто-нибудь кисть, я уже все лицо себе залил, так же ослепнуть можно…
Карл Павлович говорил все это поспешно, иногда сердито, но не злобно, а с каким-то мальчишеским азартом, какого давно не видели в нем ученики и помощники: он появился в последние месяцы.
Художник стоял на одной из бесчисленных раздвижных лестниц, подставленных к крутому изгибу свода, стоял, запрокинув голову, выпрямившись, почти ни на миг не отпуская глаз. Его рыжеватые кудри растрепались, щеки горели пунцовыми пятнами, широкая полотняная блуза на груди и плечах взмокла от пота. И все: лицо, руки художника, его одежду – покрывали брызги красок: золотых, голубых, белых…
Над ним вздымался огромной чашей плафон Исаакиева купола, исчерченный углем и на четверть уже расписанный его кистью. Под ним в широких люках деревянного помоста зияла пропасть-колодец шестидесятиметровой глубины, весь опутанный паутиной деревянных лесов, по которым черными букашками двигались фигурки людей.
Полгода назад, впервые поднявшись сюда, Брюллов и сам показался себе маленьким нахальным муравьем, забравшимся в необъятную сферу, возомнившим себя величайшим из великих и вдруг увидевшим свою истинную величину среди отданного ему во власть пространства. Гигантская чаша, тогда еще снежно-белая, невозмутимо чистая, опрокидывалась на него, ожидая его прикосновения. Ему стало страшно. И больно поразила сознание отчаянная мысль: «Нет, нет, не могу… не смогу! Я же никогда не писал таких… громадин, я не монументалист! Боже! За что я взялся?!»
Часа два тогда ходил он взад и вперед по широченному настилу, заглянул в специально для него сооруженную прямо здесь, наверху, мастерскую, где лежали уже разложенные кисти, лежали палитры и стояли чашки для смешивания красок, потом велел ученикам приготовить назавтра уголь и расставить, куда надо, лестницы и убежал, стыдясь своего страха и все более убеждая себя, что работа ему не под силу.