Монферран задумался на несколько секунд, потом ответил:
– Через пару месяцев, мсье. Молино, возможно, вскоре отошлет меня на какие-то работы в окрестностях Парижа, но, вернувшись, я получу приличную сумму, и обручение можно будет отпраздновать не только за ваш счет.
– Ну что же, – не без досады согласился мсье Пьер. – Ваша щепетильность тоже вызывает уважение. Однако, раз уж речь идет о щепетильности, позвольте еще одно замечание: к моменту обручения постарайтесь расстаться с вашей циркачкой.
Огюст вздрогнул:
– Позвольте, но это…
– Ваше дело? О да! – Шарло наивно поднял брови. – Но мадемуазель де Боньер слишком заметная фигура, и ее любовники тоже становятся знамениты. А мне бы не хотелось, чтобы перед свадьбой моей дочери, понимаете… чтобы ходили слухи и чтобы над Люси посмеивались, сравнивая ее со знаменитой наездницей. Я тоже в свое время женился не девственником, мсье, но мои развлечения не были известны всему Парижу.
– Я вас понял! – отрезал Огюст, сухостью тона дав понять, что не желает продолжать этого разговора. – И если вас тревожит эта связь, мсье Пьер, то поверьте моему слову: она, вероятно, скоро будет до конца разорвана, и обручение, которое мне предстоит, здесь даже ни при чем. Я и так давно решил расстаться с этой женщиной.
– Очень рад! – Пьер Шарло улыбнулся и ласково пожал руку архитектора, провожая его к дверям. – Очень-очень рад!
XI
Огюст не обманывал своего будущего тестя. Он действительно думал в эти дни о разрыве с Элизой, но окончательно не мог на него решиться.
Когда в середине апреля, сразу же после отречения императора, Монферран с радостью оставил армию и возвратился в Париж, никто, кажется, не встретил его с большей радостью, чем мадемуазель де Боньер… И он был счастлив, увидав, что за год разлуки она полюбила его как будто еще сильнее, чем прежде.
Однако в скромной ее квартире было по-старому полно цветов, в цирке к ней также ломились в уборную знакомые и незнакомые поклонники, ей писали письма, иногда посыльные доставляли их к ней домой, и все это вновь стало приводить Огюста в ярость. Прошел месяц, и сплетни, рассказы, сочувственные вздохи приятелей заставили его пожалеть о возобновлении этой старой связи…
Но Огюст был искренно привязан к Элизе, его мучила мысль о необходимости разрыва, и порою он думал, а не оставить ли все как есть? Ведь, в конце концов, они были не мужем и женою, и ему предстояло вскоре жениться, и Элиза должна была об этом узнать, так почему им было не заключить на этот счет соглашение, где ее права признавались бы в равной степени с его правами? Огюст не мог понять, отчего такой простой компромисс вызывает в его душе гнев и бешенство, отчего он боится рассказать своей любовнице о Люси Шарло, отчего так не хочет получить неопровержимое доказательство Элизиных измен… Мысль об этом его жестоко мучила, и он не знал, как избавиться от этой муки.
Антуан, заметив мрачное настроение друга, догадался о его причине и начал очень осторожно (ибо не позабыл о пощечине) убеждать Огюста не думать о ревности и брать у веселой красавицы только то, что она дать может, только радость и пылкие ласки, и не требовать скучной супружеской верности, которую ему в будущем в избытке подарит нежная Люси и будет кормить его этой верностью до тошноты… Но Огюст, вдруг ожесточившись, прервал рассуждения приятеля и потребовал, чтобы тот честно рассказал ему все, что узнал о мадемуазель Пик де Боньер во время его, Огюста, долгого отсутствия. Модюи долго мялся, однако наконец изложил кое-какие свои соображения, и Монферран перестал сомневаться…
– Все это правда, Тони? – сухо спросил он, сумев, однако, выдавить на губах улыбку. – Поклянись.
– На Библии, на распятии или кровью? – ехидно спросил Антуан. – Ты, выходит, вовсе перестал мне верить? Так я же не Яго, а ты не Отелло.
– Извини. – Огюст махнул рукой. – Не те страсти, мой милый! Все это страстей не стоило и не стоит, и я никого не собираюсь душить.
Он солгал. С этого дня он упорно и жестоко подавлял в себе свое против воли глубокое чувство, свою первую настоящую любовь. Иногда в порыве великодушия он хотел разом все простить Элизе, стать ей другом, помнить только о том, что когда-то она спасла ему жизнь, но стоило ему увидеть ее, почувствовать горячие прикосновения ее рук, запах ее волос, провести губами по бархатному пуху ее щеки, и у него занималось дыхание, и он в самом деле испытывал бешеное искушение кинуться на нее, стиснуть руками ее высокую гордую шею и закричать ей в лицо: «Моя или ничья! Слышишь! Моя или ничья! Поклянись, не то я тебя убью!» Разумеется, он понимал, что не сделает этого, и презирал себя…
Однако сцены ревности он стал ей устраивать чаще прежнего, а если обходилось без сцен, то он мог целый вечер просидеть в ее комнате мрачный и недовольный, не объясняя причины своего недовольства, а потом встать и уйти (это сделалось его любимой выходкой). Иногда Элиза выносила его вспышки спокойно и кротко, но порою на нее накатывала волна возмущения, и тогда она колко отвечала на его замечания, его вспышки встречала убийственным смехом, который сразу его охлаждал и приводил в почти мальчишескую растерянность, а иной раз, услышав упрек, топала ногою и говорила, яростно сверкая своими дьявольски черными глазами:
– Если ты здесь зря тратишь время, то и ступай, никто не держит тебя! А слушать твое нытье мне надоело! По-твоему, у меня любовники есть? Изволь же – да! Ну так что же? Дуэль? Убийство? Самоубийство? Выбирай! И оставь меня в покое!
В такие минуты она бывала не просто красива, но становилась царственна, недоступна, в ней появлялось что-то от греческой богини или настоящей царицы амазонок, и ему делалось страшно от сознания, что она сейчас первая прогонит его прочь и ему придется унести с собою такое унижение и ничем за него не отплатить…
– Полно, Элиза, – говорил он тогда. – Ну ты же лжешь и дразнишь меня. Нет у тебя других любовников, я это вижу, к чему такие слова? Не сердись, пойми… Ты же знаешь, у меня сейчас неприятности.
И в этом он не лгал.
Вступив на престол, новый король Франции Людовик XVIII, призванный к власти союзниками-победителями и французской аристократией, вначале отпугнул эту самую аристократию невероятным либерализмом. Он не стал расстреливать и вешать «цареубийц» и даже (о ужас, о позор!) оставил многих из них в парламенте, сохранилась свобода цензуры, не был упразднен орден Почетного легиона, не была от начала до конца преобразована армия, дворянство не было восстановлено в правах, упраздненных некогда революцией
[24].
Однако мало-помалу новое правительство показало весьма мало либерализма в отношении тех, кто служил некогда в армии Бонапарта и тем более отличился на этой службе. До настоящих гонений было еще далеко, но лица, запятнавшие себя некогда верной службой «корсиканскому чудовищу», стали испытывать притеснения со всех сторон.