Она посмотрела на меня и засмеялась.
– Запретил ей смеяться над тобой. Ставлю на это, – слова Быля были невнятными, смешанными с горячей колбасой в его рту.
– Спросил, не нужно ли мне как-то помочь в связи с моей матерью и вообще, – ответила Дарья. – Ну и что, если нужно, я могу у вас ночевать.
– Да брешешь, – сказал я, вставая и идя за своей порцией колбасы.
Трупак профессионально запекал ее на сложной конструкции из заостренных палочек, то и дело поливая пивом из банки. Утверждал, что для аромата.
– Естественно, не в одной постели с тобой. Но сказал, что уважает меня за то, как я присматриваю за сестрами и вообще, – добавила Дарья, и тогда я машинально положил руку ей на лоб, чтобы проверить, нет ли у нее смертельного жара.
– Не дыми так, мне придется пойти домой переодеваться, – сказал Быль.
– Вот, сука, классно, а ты когда в последний раз переодевался? Год уже как, не? – Трупак сдвинул кусок колбасы на хлеб, наложил горчицы и подал мне. Я снова спросил Дарью, не хочет ли она, но она снова покачала головой.
Было все больше моментов, когда она начинала меня раздражать. Я не хотел таких моментов. Чувствовал себя дурень дурнем. Но их становилось все больше и больше. Лезли, как бурьян. Порой, когда я лежал рядом с ней (чаще всего в квартире Трупака – его мамы никогда не было дома), чувствовал, как сомнения начинают наполнять мой живот; сомнения эти сразу же пробуждали угрызения совести, угрызения совести приводили к тому, что я начинал потеть и вертеться; она уже спала, а я все всматривался в потолок и думал, как жутко будет, если мне придется остаться с Дарьей до конца жизни, если она будет единственной девушкой, с которой мне дано будет переспать.
И я тогда был уверен, что если так думаешь о ком-то, то это значит, что на самом деле ты его не любишь. Я давился всем этим. Все, что должно было случиться в будущем, казалось мне черным и дурным.
Я смотрел на озеро и чувствовал, что конец света близок. Что он просто на год опоздал.
Я ошибался. Он собирался наступить еще быстрее.
– Мне все равно придется сходить переодеться, не пойду на концерт в резиновых сапогах, – сказала она, указывая пальцем на свою серо-розовую обувку, и оторвалась от меня; помню, мне моментально сделалось холоднее; она встала и закурила.
– И что он еще тебе сказал? – спросил я.
– Ты всегда будешь папенькиным сынком, Бледный, если не прекратишь интересоваться, что да кому он говорит. – Быль проглотил колбасу и вытер руки о грязную толстовку.
– Сказал, что мне нужно за тобой следить, – она повернулась и, стоя надо мной с сигаретой в губах, снова посмотрела на меня несколько странно. Этот взгляд, пожалуй, раздражал меня сильнее всего. Словно она была собой через двадцать лет, глядя не на меня, а на мой старый снимок, и пытается вспомнить, кем, сука, я вообще был.
– Тебе тоже стоит переодеться, – сказала она, глядя на мои испятнанные, покрытые пеплом из костра шмотки.
После костра мы должны были возвращаться в замок. Во «Вратах» в двадцать два должно было состояться последнее выступление, прощальный концерт «17 секунд». Новости о закрытии «Врат» ходили уже с месяц. Все чаще на выступления приходила полиция в сопровождении учителей из школы, вылавливая учеников, которые находились там после двадцати двух. Пару раз у нескольких людей нашли траву или «спиды». Учителя рисовали властям города образ «Врат» как борделя, порожденного адом, которым правит Сатана собственной персоной. Власти слушали, а позже оказалось, что они и сами давно планировали открыть там отель. У Чокнутого через месяц заканчивалась лицензия на продажу алкоголя. Он был уверен, что лицензию ему не продлят. Говорил, что ловить нечего. Хотел уйти как с достоинством, так и с шумом.
«17 секунд» должны были распасться вместе с «Вратами». Группа, как рассказывал всем Чокнутый, не имела права существовать вне своей материнской территории. Может потому, что ей мало где удавалось что-то сыграть еще. Но дело было и кое в чем другом: Ярецкий, с того времени, как его бросила Каролина, якобы вообще разочаровался в идее быть рок-звездой. Отсутствие такого желания сделалось еще отчетливее, когда, как утверждала Дарья, ему вручили повестку в военкомат. Но Ярецкий решал все проблемы лошадиными дозами амфи. А амфи в ту пору был вездесущ, дешев, будто борщ, и якобы лучший в Европе. В Зыборке проще было купить «спиды», чем приличную колбасу.
Теперь, когда я это вспоминаю, вижу в этом официальное завершение нашей молодости. Прощальный концерт. Стодневка должна была случиться только через пару месяцев, но тогда никто о таком не думал, все мы думали о «Вратах».
Впрочем, на стодневку я так и не попал.
– Дарья, – сказал вдруг Трупак совершенно другим тоном, серьезным (его серьезный голос был другим, чем его несерьезный голос, будто у него было два горла), пока она стояла, отвернувшись к нему спиной, бесформенная и темная в трех толстовках с капюшонами, с опадающей на спину волной черных волос, пускающая по воде «блинчики». Потом, когда она много раз мне снилась, всегда выглядела именно так.
Спиной, лицом к озеру. Неподвижная и молчаливая.
– Ты не переживаешь из-за этого дела с Гизмо? – спросил он.
Ну да. Дело с Гизмо. Тогда все случилось так быстро, что я не успел и испугаться.
Мы были во «Вратах», когда он туда ворвался. Было это неделю назад. Кажется. Он часто туда приходил. Естественно, весь город знал, что он чокнутый. Пока он спокойно пил свое пиво и сидел тихо, все было нормально. Люди принимали его, как принимают легкий дождик. Дарья утверждала, что однажды разговаривала с ним и что этот разговор даже имел какой-то смысл. Она считала, что он вовсе не настолько глуп, как все думают, что он просто несчастен. Она говорила, что из-за наркоты у него слиплись извилины; он хотел уйти хоть куда-то и, убегая куда глаза глядят, попал в лабиринт, откуда нет выхода. Но Гизмо, когда выпивал на одно или пару темных больше нормы, начинал нести чушь, кричать, размахивать длинными, костистыми руками, будто пытаясь поймать невидимую, порхающую вокруг него птицу. Но хватало еще одного пива, чтобы он снова успокаивался и начинал произносить свои претензии немо, раскачиваясь с пятки на носок с полуприкрытыми глазами. Поэтому, когда он в очередной раз примчался во «Врата», с широко открытыми глазами, что издали казались большими дырами в его птичьем черепе, никто не удивился. Просто пропустили его к бару, чтобы он мог откричать свое, напиться и успокоиться. Сперва это был просто крик, невнятные фразы. Но потом я начал их понимать, хотя сидел на другом конце зала вместе с Дарьей, Аськой и кем-то еще, и болтал соломинкой в разведенном пиве в пластиковом стакане. Ведьма, призрак, кричал он, оторванная голова, держала ее в руке, кричал, пока кто-то, стоявший за баром, не помню уже кто, наклонился к нему и сказал, чтобы закрыл пасть, потому что сейчас ему влетит.
И тогда Гизмо заметил Дарью по ту сторону зала. Заметив ее, сунул пальцы себе в рот, на миг, словно хотел притормозить поток собственных слов. Подбежал и встал над нами, сперва близко, потом – отодвинулся, смотрел на нее и трясся. Его ужасно дергало, словно бы он поймал ту невидимую птицу и проглотил, а эта птица теперь живет в его желудке. Аська спросила, чего он, собственно, хочет. И тогда он взглянул на Дарью и сказал, что Дарья уже мертва, и что он об этом знает. Что Дарья уже мертва. И я помню, что тогда проглотил вместе с пивом острою, большую, невидимую глыбу льда.