– Так утверждает Тобек, – говорю я. – Что, мол, все происходящее – это типа наказания. За ту девушку. Что, мол, Мацюсь именно этого и боялся.
– Когда человек так торчит, как Мацюсь, он всего боится, – отвечает она через миг.
– Но это хотя бы какая-то причина.
Кофеварка прекращает выплевывать кофе в стеклянную емкость. Разливаешь его по чашкам, ставишь перед ней. Агата миг-другой смотрит на корзину, куда выкинула бутылку, а потом на чашку с кофе, словно не понимая, что это такое.
– Этот Мацюсь знает, кто это делает и зачем, – говоришь ты ей.
– Мацюсь уже наверняка ничего не знает. Будь он жив, был бы здесь и продолжал бы делать свое, – Агата отпивает кофе.
– Тобек сказал мне, где тот может быть.
– Тобек сказал тебе, где тот может быть, – повторяет она машинально. Встает, выглядывает в окно, словно кого-то высматривая. Поворачивается ко мне. – Я помню одну ситуацию, одну из многих, потому что тут как раз такие «ситуации» и случаются, – говорит она, подумав. – Но я помню одну ситуацию, когда у Мацюся была девушка, лет четырнадцати. Действительно молодая. Они все любили девушек, которым было по пятнадцать, шестнадцать, семнадцать. Еще неиспорченные, говорили, неиспользованные, ну, и этой было четырнадцать, по-настоящему мало, весь Зыборк шумел. В той квартире, в которой были мы с Гжесем и Миколаем. Мы хотели убедить ту девушку. В той квартире у них была такая себе хаза, собирали там тех девушек. Я говорила тебе, что это ад для женщин. Возраст неважен, Юстина. Семнадцать или шестьдесят – все равно.
– И?
– И помню, среди белого дня было, Мацюсь от парикмахера выходил. А я выходила из прачечной рядом. Около площади, в павильонах. Он довольный был, разговаривал по мобильнику с кем-то, помню, такой большой телефон. И тогда подъехал Кальт на машине. Мацюсь разговаривал по телефону, веселый, что-то там у них как раз получилось, у них постоянно что-то получалось, а Кальт подошел и выбил у Мацюся тот большой телефон из руки и ударил его по лицу, и только тогда я заметила, что у него на руке кастет.
– Кальт?
– Да, Кальт. Серебряный кастет. Мацюсь потом несколько дней из дому не выходил. Приятели над ним смеялись, что, мол, красавчиком он уже никогда не будет. Но если честно, то красивым он никогда и не был. Но важно то, за что Кальт его бил. Орал на полгорода. Педофилии в Зыборке не будет, кричал. Блядства в Зыборке не будет. Молодая девушка – это святое, орал.
– Почему? – спросила я.
Она качает головой. Показывает мне бутылку. Я тоже качаю головой.
– Не знаю почему, люди разное говорили, но он в любом случае такое ненавидит, и многие от него за такое получили по голове. Томаш утверждал, что Кальт – человек старой бандитской школы.
– И во имя принципов он теперь их убивает? За то, что сделали семнадцать лет назад?
– Может. Но он и нам дом поджег, Юстина, комнату детей. Злу причины не нужны.
– Я должна найти Мацюся, – я встаю, словно сразу же собираюсь идти его искать.
Агата кладет руки на стол, широко расставляет пальцы. На что-то глядит сквозь них. Вздыхает, смотрит на стоящее в углу пластиковое ведро, наполненное водой.
– Не хочу этим заниматься, в жопу это, – пожимает плечами.
Я на самом деле не до конца понимаю, о чем она говорит.
– Я прежде всего забочусь о Томеке, Агата, – добавляю я.
– И что тебе труп скажет?
– У него было мясо на зубах, у Берната, верно? Человеческое мясо?
– У цыган всегда есть причина, чтобы мутить воду. А лучше всего замутить воду – это выбрать того, кто больше всего этим интересуется, пишет об этом, и засунуть ему в голову всякую фигню, – говорит Агата.
– Это правда, но пойми, он прожил там месяц. Месяц. Я имею в виду старого Берната. Потому, возможно, и Мацюсь… понимаешь? Я не могу этого не проверить.
– И где ты хочешь это проверять?
– Когда мы были с Гжесем у того мужика в лесу, у Ведьмака, он жаловался, что потерял буксировочный трос. А домохозяйка ксендза нашла трос на том месте, где пробста похитили. Под домом Берната.
– Что ты говоришь, Юстина, я не пойму. Ты, кажется, просто хочешь, чтобы одно с другим состыковывалось, и веришь в тех, кто тебя ловчей, – в ее взгляде снова растерянность, словно она заснула и вдруг резко проснулась.
– Мама, – голос Йоаси доносится с середины лестницы. Когда один из них заговаривает, я постоянно подпрыгиваю на стуле. Они постоянно сидят в своей комнате, попеременно у общего компьютера, молча, не выходя даже на обед, потому что Агата позволяет им есть у себя. Из-за этого, когда кто-то из них откликается, слова их звучат, как голоса призраков – как вот сейчас.
– Что случилось? Что, милая? Что ты хочешь? Хочешь поесть? – спрашивает Агата, встает и открывает холодильник.
– Мама, я уже не могу. Я хочу пойти в школу, – отвечает девочка, опираясь о стену. У нее восковое, бледно-желтое лицо, цвета пергаментной бумаги для выпечки, на лице кривая гримаса, она кажется больной.
– Это для безопасности, котенок, – Агата показывает ей рукой, чтобы подошла.
Девочка подходит, вернее, подплывает по воздуху. Агата кладет одну руку ей на лоб, вторую – себе. Потом причмокивает губами и с неудовольствием качает головой.
– Тогда я, наверное, должна сидеть где угодно, но не в своей комнате, потому что именно туда и бросили бутылку, – отвечает Йоася.
Конечно, это правда. Одна из самых частых и глупых ошибок людей – это предположение, что одинаковое зло не может произойти дважды. А оно – может.
– У тебя температура, – говорил Агата Йоасе и снова прикладывает ей ладонь ко лбу.
– А когда я выздоровею, я пойду в школу? – спрашивает Йоася.
– Пойдешь, котенок. Пойдешь. Но пока что – давай полечимся. Дай мне… – Она хочет меня о чем-то попросить, но встает, открывает один из шкафчиков, вынимает корзинку с лекарствами. Ищет что-то, вынимает таблетку, ставит воду для чая.
– Садись, – легонько подталкивает Йоасю в сторону стула.
Я ловлю себя на том, что все жду, когда Агата сломается, расплачется, начнет орать. Бить о стену посуду. Порой, глядя на нее, мне кажется, что этот момент вот-вот наступит, что эта разрядка – вопрос нескольких секунд. Но нет, это всегда проходит, каким-то внутренним механизмам удается ее успокоить, отодвинуть от края, разгладить. Возможно, она ломается только наедине с собой. Может, делает это, а потом старательно после себя прибирает, а в доме особо никто не считает чашки и тарелки. Может, я люблю ее именно за это. Она совершенно другая, не такая, как люди, которых я знаю. Люди, которые говорят всем и каждому обо всем – и очень громко. Которые не могут прожить и одного дня без публичного нервного срыва.
– Ты понимаешь, что я имею в виду? – спрашиваю я Агату.