Онлайн книга «Любовь, что медленно становится тобой»
|
Ни одно из этих слов так и не слетело с моих губ в тот день рождения, который прошел весело благодаря шуткам Шушу. Я съел карамельку в знак того, что принял подарок, и все. Перед дедом я могу быть только расчетливо равнодушным, и, хотя я чувствую свою вину, это всего лишь механический ответ на поведение Йейе. Он не осмеливается на меня смотреть, почти не говорит со мной, избегает всякого физического контакта, однако каждый вечер, когда он думает, что я сплю, мы снова вместе. Его дыхание старого пьяницы обдает меня, его жилистые руки касаются моей макушки, а я – молча, не открывая глаз – ловлю его ладони своими и крепко сжимаю. Он не уйдет, он больше никогда меня не покинет. Иногда он шепчет мне на ухо какие-то бессвязные слова, опять про юного Волопаса и мост из перьев. Этот ритуал длится минуты три, это наша с ним молитва, она хранит наш секрет в мире и покое и говорит о нашей невысказанной теперь любви. По крайней мере, мы так думаем. После несчастья Йейе запретил себе заходить в кухню, ноги его там больше не было, а работу на земле и каллиграфию он заменил крепким белым вином и маджонгом на углу улицы. Только самые дряхлые старики соглашаются играть с ним. Замкнувшись в себе, дед не видит, какое мужество проявляем мы с матерью, пытаясь пережить трагедию и последовавшие за ней испытания. Он знает, что виноват. Понимает, что оплошности в тот день можно было избежать, – все решила какая-то доля секунды. Но Йейе – мягкотелый мечтатель: даже когда он лепит пельмени, ум его бродит в нетях, а он мнит себя хозяином в них, потому что знает эти неведомые дали как свои пять пальцев. Когда Йейе странствует между стихами Ли Бо и снами императора, его тело расслабляется, и рефлексы, естественно, замедляются. Несколько лет назад он слишком долго стоял в раздумье над стариком, который лежал у двери, забитый до смерти двумя случайно проходившими мимо хунвейбинами. Когда мозг деда подсказал телу спасительные жесты, было уже слишком поздно – по крайней мере, так он рассказывает себе эту историю. Эта медлительность придает его движением изящество, которое унаследовал от него и я, а его каллиграфии – многообещающую незавершенность, но именно эта медлительность и привела к драме. В день смерти деда, в августе 1986 года, мне семнадцать лет, и я наконец разрыдался как дитя. Вечер был особенно душным, плюс сорок один градус, старик упал с табурета, сердце остановилось. Отмучился. Я не мог видеть его лежащим на полу, но что-то во мне отказывалось перенести его на кровать. Мать закричала, что надо сделать ему массаж сердца, дать воды. Я стоял в оцепенении и ничего не делал, как будто это я его убил – я, убийца с моим лицом вместо оружия, приговорил его старость, я вовлек его в адский круг самой страшной кармы. Молчание, воцарившееся между нами после трагедии, обратилось в тайну, которая никого не тяготила, напротив, защищала нас. Никому не надо было знать, что мы пережили в вечер несчастья, когда я потерял половину лица; никому, кроме нас с ним. Так мы рассчитывали не только избежать пересудов и поисков виновного, но и свести на нет все попытки понять произошедшее, которое, как всякая драма, было неподвластно рассудку. Это невысказанное казалось мне чем-то в порядке вещей – какой смысл описывать сцену, представлять себе, что все могло произойти иначе? Страдания, даже самые нестерпимые, если это зависит от нас, заслуживают того, чтобы о них молчать. |