Онлайн книга «Флоренций и черная жемчужина»
|
Но прозвище пошло не от цыган или коней, а от самошней его правдивости. Когда велел грозный дядька признаваться, кто заводила, все смолчали, а он не смог отчего-то, рука сама собой поднялась уже показать на Антона, еще бы чуток… Прямо в темноте и рука поднялась, а рубашечка беленькая, маменькой ворот расшит, все стежки как стебельки, а между ними василек и бабочки, по две с кажной стороны. Рукавчик беленький той рубашечки затрепетал птахой, будто и не желал показывать, будто в сторону надо, а не в прелестные Антоновы очи, что даже во мгле блистали; как сейчас он помнит, что блистали. Ему бы смолчать, да не можно… Но тут дядькин конь заржал так яростно, словно ворон каркнул, словно он супротив. И то был знак кротость явить. Дядька его руку сперва не заметил, а Антон заметил, раздул ноздри, прям видимо раздул, хоть и мрак – зеницу коли, а ничего не видать. И сразу похолодало, и выпь далекая зашлась тоскою, и ногам сделалось неспокойно, неустойчиво. Но раз рука уже поднята, то просто так и опущенной не станет, не зря же все на этом свете… А тут и дядька заметил, сперва не поверил ему – думал, навет. И после же, после взялся свистеть нагайкой по сторонам, стращал. Антон же не спужался, отбрыкнулся от дядьки своего, мол, не командуй тут, чином не задался. Вот какой смелый уже по тем летам был Антон. А дядька рассвирепел: — Ты всему сброду голова? – орет. – Ответ держи, батьке донесу, шкуру спустит. Вижу, что ты! О вожделенных цыганах уже не помнилось, девки малые начали скулить, сопли утирают. Единственный не растерялся Флорка Листратов, но он не барчук, его старая барыня с барином растили, баловали хуже всех прочих, и оттого он страху совсем не знал. — Вы, – говорит, – дяденька, не выдавайте, а за оное мы вам наливочки принесем большую бутыль да пряников и еще всякого. Сметливый Флорка, тут уж не поспоришь. Но Антон все испортил. Видно, страх перед батюшкой его одолел пуще совести, он заверещал: — Ничего не я, это он сам и заводила, – и показал на него самого, на невиновного, кто поддался наущению, на самого что ни на есть праведного. Флорка ему: — Окстись, за что ты наговариваешь? А Антошка не унимается, злость его разбирает, что все так быстро и обидно вылилось наружу, будто кувшин с молоком разбился и неведомо, кто его разбил, если бы не следы белые по половицам, по намытым, натруженным половицам, и кувшина больше нет, и молока нет, а следы есть как есть. Ему же раскрылось, что не должно выдавать и что суд Божий во сто крат страшнее, но и милостивее кар людских. И он взял на себя чужую вину, прямо руку протянул и принял в раскрытую ладошку полную горсть чужого неподъемного греха. Повинился едва не с поклоном, это перед дядькой-то! Ну и пусть: спасать друзей от кары – сие зачтется, сие сродни доблести, а он отбудет свое, и на небесах воздастся ему. — Да, – сказал, – это я. Попутал лукавый, не ругайте прочих, велите казнить меня одного. — Постой, – начал было Флорка, но тут дядька уж вскипел: — Ах ты ж погляди! И еще признаваться смеет… Эти слова показались странными: сам же допрошал, сам же сердится. И тут дядька озлился и стеганул его самого по спине. Не больно, но обидно – мочи нет. Подлый мужик – барского дитятю. Не забоялся гнева отцовского, знал, что отроку достанется поболе, нежели лупцующему его мужику, что не побежит маленький барчук жаловаться и канючить, проглотит обиду вместе с невыпитым, убежавшим в подпол молоком. |