Онлайн книга «Верхние и нижние»
|
Настроение вокруг – огорчение от того, как февральское сияние свободы и ликование заметно спало с октября 1917-го. Да сдаётся мне, основная тлетвора впереди. Пытаюсь принять, прочесть чужое. Язык жестов. Нет, не жесты немых – язык разговаривающих на расстоянии от тебя. Вот стоят два мужика напротив друг друга, размахивают руками, видно, спорят. Пока ещё можно стоять вдвоём-втроём. Ещё можно громко спорить. Ещё можно размахивать руками. До сроку. Так воспользуйтесь! Решите нерешённое. Вдруг вот те двое всё же согласятся не убивать, придут к миру. И Бог их послушает. Ради всего святого, скорее, скорее договоритесь. Иначе станем мы разделённым народом. Говорят, скончался Кекушев. Как же?! Не знал. Пропал человек. Прискорбно. Отец Северин перестал меня вербовать в свою веру, сам находится в большом недоумении. Спасов вовсе запропал, в новое время болеть меньше не стали. Доктор обо мне не всё знает, впрочем, и я о нём не всё. Когда-то бродили у меня мысли, не назначить ли Спасова моим душеприказчиком. Но сомнение проскочило, а коли не уверен, так осади. Вот приписывал он мне синдром вины за твою, драгоценность моя, смерть, за продолжение войны от моих поставок обмундирования. Может, и вправду взваливал я на себя чужое. Но как же непростительно стыдно мне нынче за развал страны Думою, царскими министрами, провинциальным актёришкой Керенским, голоштанниками, подхватившими красное знамя ложных лозунгов и по недоумию пустившими кровь телу отечества, а по недомыслию – себе самим. Мне, купцу, мещанину крестьянского нестоличного рода, жаль дворянской России, что утопла. Всё предыдущее унизилось. Жгуче стыдно за перевес варваров. Жизнь, кажется, проиграна вся. 2. На мосту Гороховым полем плелась Огонёк домой с полупустой корзиной. Свет дня уступал сумеркам. Перед Рубцовым мостом электрический столб высился, как засохший на корню подсолнух. Теперь таких «засушенных» столбов много, свету в них нету. Отстояла в ливерной за подсолнечным маслом. Ливером тут больше не торгуют, но торгуют маслом, горчичным порошком и содой. Три с четвертью часа прошли зря: масла не хватило, за три человека перед нею закончилось. Наслушалась криков: «Предупреждать загодя надо!» И сама раздосадована, но к крикам не присоединилась. В корзине лежали четыре куска земляничного мыла, кусок непилёного сахара, банка с чёрной ваксой и стельки сорок четвёртого размера. Кусок сахара взяла в сахарном хвосте бакалейной лавки, а мыло перехватила в сапожной мастерской, где висели яркие вывески «Боты – ремонт», «Калоши без шва». Там ей предложили ваксу и стельки: «Ох, пожалеете, барышня, коли счичас не возьмёте, скоро ничего не будет, вовсе ничего». Огонёк так и не смогла представить, как это – вовсе ничего. На всякий случай взяла жестяную баночку с усатым мужиком на крышке: усы выдающиеся, чёрные, видимо, цвет усов указывал на цвет содержимого – ваксы. Обрадовавшись мылу, и стельки взяла, хотя у сапожника имелись лишь сорок четвёртого размера, а у папки – сорок второй, у Илюши – сорок третий. Три часа с четвертью в хвосте за маслом она не стояла, не сидела, она плавала по своим воспоминаниям о госпитале, о дачных Вишнях, о скачках. Пришёл на ум вчерашний разговор с Тасей о принуждении к любви. На историю Таси получалось смотреть лишь как на вопиющее и невозможное. Тогда как сама Тася утверждала, что любовь часто добывается принуждением. Откуда ей, такой молоденькой, знать. Но в твёрдом голосе слышалась большая уверенность, чем Огонёк ещё более ужасалась. Представляла себе, что отчим подруги так – через принуждение, насилие – заполучил и отношения с Тасиной матерью. К тому же многих женщин, униженных такой любовью, обстоятельства приводят к торговле собственным телом, безразличию к самой себе. И обе подумали об Иде, но тут же, перебивая друг друга, заспорили как будто с кем-то третьим о том, что нельзя, никак нельзя сравнивать Тасину мать в её добровольном подчинении Жёлудю и блудниц, нарочно выпячивающих прозвание «пропащая». И́ду ни одна из них никогда не видела, но нет-нет да слышали имя той женщины рядом с именами брата и отчима. |