Онлайн книга «Отречение»
|
Он восхищался ее непреклонностью, отвагой и считал себя малодушным, слабым и неустойчивым. Ему казалось, что оправданий его малодушию быть не могло, хотя, когда он не мог уснуть долгими ночами, думая о лагпункте, ему начинало казаться, что выживание людей могло быть оправданием, но только с их стороны – не с его. Ларионов не видел в своей жизни просветов. Все его существование с момента, когда он стал на стороне Красной Армии стрелять в своих, находящихся по ту сторону правды, трусости, которую он проявил в отношениях с Верой, и до сегодняшнего момента, когда не смог открыто противостоять власти, указывало на его малодушие. Ларионов считал, что всего, что он хотел сделать хорошего и делал, было недостаточно, чтобы перевесить то плохое, в чем он участвовал. Он не понимал, что в моменты таких о себе суждений руководствовался, хоть и бессознательно, христианской моралью: должен был замолить действиями грехи. Но грехи эти представлялись Ларионову слишком тяжкими, а искупление – слишком ничтожным, чтобы почувствовать облегчение и простить себя. Ларионов не мог понять, что важнее всего для его души и для Веры было не то, что он пытался исправить прошлое, что невозможно было сделать, а то, что он, сам того не понимая, проводил душевную работу над собой в дне сегодняшнем, которая незаметно, но верно вела его к освобождению. Это состояние невозврата означало, что происходила духовная эволюция, после которой человек переходил уже на другой, более осознанный, уровень взаимодействия с окружающим миром, после которого он уже не мог ни чувствовать, ни делать того, что чувствовал и делал прежде. Это было приобретение им мудрости и развитие тех привычек, которые делали его более счастливым человеком – парадоксально при интерпретации своего состояния как сплошного хаоса и разрушения. Не понимая, что с ним происходило именно излечение, Ларионов все еще продолжал считать себя слабовольным человеком, в убогих попытках старающимся отмолить грехи. Он испытывал боль при мысли, что Вера, как и другие достойные люди, чьим мнением он дорожил, могла испытывать к нему либо жалость, либо укор. Он не считал, что заслуживал их уважения, и от этого находился в отчаянии и пил. Как только Ларионов представлял разговор с Верой, признание своих ошибок или ее печальные глаза, когда он будет рассказывать ей о своих неудачах в Москве и о том, как ввязался в брак с Лисичкиной, его охватывало отчаяние, и он напивался. Никогда прежде он не доходил при питье до исступления, когда не мог ничего ни слышать, ни видеть, ни помнить. И его пугало то, что это начало с ним происходить. Теперь, все еще пьяный, он думал о Вере и с ужасом понимал, что его исчезновение заметили в лагпункте все и, несомненно, обсуждали это. Наверняка о причинах его затворничества уже знала и Вера. От этих мыслей становилось еще тяжелее на душе. Он позвал Кузьмича, но тот не откликался. Ларионов вышел из комнаты и направился в кухню. Там никого не было – на столе, накрытый салфетками, стыл обед. Он вытащил из подсобки несколько бутылок коньяка и хотел уже уйти к себе, как дверь скрипнула, и он услышал в сенях голос Пруста. Ларионов расстроился, поспешно убрал в сторону бутылки и сел за стол, притворившись, что собирается обедать. От него сильно разило не перегоревшим еще спиртом, и он понимал, что Пруст сразу же увидит в нем нетрезвого, недавно много пившего человека. Это было неприятно, но он ничего не мог поделать – он не посмел бы выдворить Пруста, как выдворял всех остальных. |