Онлайн книга «Второй шанс для Лекаря. Том 7»
|
— Сорок, — подтвердил я. — Последних мы сняли с моста перед самым полуднем. — Носилки из чего? — Из двух ружей и шинели. Её застёгивают, рукава выворачивают внутрь и продевают в них ружья. — Мои солдаты таскают раненых на ружьях с самой Италии, — усмехнулся Ларрей. — Только делают это, когда я не вижу, и всякий раз по-своему. А у вас, я слышал, это порядок. По шагам и по счёту. — Он взял со стола обрывок вощёной бумаги, надорванный по нитке, и протянул мне. — Это ваше? Такую бумагу мои ученики зашивали ночами за Рогаткой, и узнал я её сразу. — Наше. Перевязочный пакет. — Я снимал их с ваших раненых под Фридландом. — Ларрей повертел обрывок в пальцах. — Внутри холст и корпия, и всё чистое, ни одна рука до них не касалась. Как вы этого добиваетесь? — Вывариваем и зашиваем наглухо. Солдат носит пакет в ранце, а вскрывает его тот, кто перевязывает. Как устроен пакет, Ларрей видел сам, и прятать это было поздно. О том, сколько их нужно армии и где их шьют, я промолчал. Ларрей засмеялся и покачал головой. — Вы понимаете, что сделали, мсье Салтыков? Вы положили лазарет солдату в ранец. — Он бросил обрывок на стол. — А счёт вы ведёте? — Ведём. Сколько прошло, сколько умерло и от чего. — Кто считает? — Студент из Дерпта, Юлиус. Потому я вам и написал. Вы своих раненых тоже считаете. Улыбаться он перестал, кивнул и достал из-за обшлага сложенный лист. Я узнал свой собственный почерк. Это были вопросы Штосса, которые я переписал в дороге. — Ваш Штосс спрашивает то, что спросил бы я сам. Кто он? — Хирург, ваш ровесник. В девяносто девятом, в Альпах, он отморозил руки и с тех пор оперировать не может. Пальцы перестали чуять нитку. Француз помрачнел. — Под Эйлау у меня таких были сотни, — проговорил он тихо. — Я отвечу ему сам, письменно, на каждый вопрос. Первый можно и сейчас. Про ампутации в первые сутки. — Слушаю. — Всё, что я отнял в первые сутки, по большей части живёт. Что отнято на третий, на пятый день, умирает. Раздробила пуля кость, режь сразу, покуда не пошло воспаление. — Не всякую кость, господин Ларрей. Он вскинул на меня глаза. — Всякую, где она раздроблена. — У моего брата зимой было раздроблено бедро. Ногу я ему не отнял. — И он жив? — Ходит с палкой. Нынешней весной уехал в Москву своими ногами. Ларрей молчал, ожидая продолжения, и я рассказал ему, как было. Рану я вычистил, промыл известковой водой и положил ногу в гипсовый жёлоб, оставив над раной окно, чтобы видеть её каждый день. Под Пултуском из трёхсот девяти раненых я отнял девять рук и ног, и только там, где отнять был обязан. Умерло у меня восемнадцать. — Девять из трёхсот, — повторил он. — В гипс? В штукатурку? — В неё самую. — Вы мне покажете этот ваш жёлоб. — Покажу, — ответил я. — Когда вы покажете мне ваши летучие фуры. Он прищурился и вдруг рассмеялся, а Ляховский за моей спиной хмыкнул. Всерьёз препираться с Ларреем я не собирался. Для своего века он был прав. Когда руки грязные и извести нет, раздробленная кость на третий день начинает гнить, и тогда спасать уже поздно. Мой жёлоб держался на известковой воде и на том, что рану Павла я сам смотрел каждый день, всю дорогу до Петербурга. Фуры стояли во дворе пастората, за кирхой. Их было шесть, лёгких, на двух высоких колёсах, с кузовом под выгнутой крышей, и одна большая, на четырёх. Молодой хирург с перевязанной ладонью, который пошёл за нами, нагнал Ларрея у ворот. |