
Онлайн книга «Кубарем по заграницам»
— Ну, ничего не поделаешь… Надо идти. Остальные трое безропотно надевали шляпы и шагали за ним, угрюмо опустив головы. — Может быть, он закрыт? — шептал Сандерс, с надеждой поглядывая на Крысакова. — Глупости! Почему бы ему быть закрытым? — Ремонт… Или по случаю пожара. — Вздор! Пойдем. Я вам покажу тут такого Луку Кранаха, что даже ахнете. Как люди деликатные, мы с Сандерсом ахали. — Смотри, Сандерс, — Кранах! — Да, да! Лука. Изумительно. Крысаков и Мифасов распознавали художников и их картины по общепринятой системе; у Сандерса же была своя система — очень дикая, но, к общему изумлению, довольно верная. Например, Рубенса он узнавал по цвету женских колен, а какого-то французского художника единственно по тому признаку, что на всякой его картине в центре была нарисована белая лошадь. И действительно — в десятке разбросанных картин было заключено десять лошадей, и все белые, и каждая в центре. Я с завистью смотрел на трех друзей, которые издали безошибочно, по одним им известным признакам, узнавали среди десятков — какого-нибудь Гверчино, Зурбарана или Луку Кранаха. В конце концов, я придумал следующий практичный и простой способ конкурировать с ними: когда они застывали в изумлении перед какой-нибудь картиной, я потихоньку прокрадывался в следующую комнату, прочитывал подписи под картинами, возвращался и потом, шествуя в хвосте в эту следующую комнату, говорил, выглядывая из-за спин товарищей: — А! Что это? Если не ошибаюсь, эта старина Лауренс? Похоже на его письмо… — Да, это Лауренс, — неохотно соглашался Крысаков. — Еще бы! Я думаю. А этот, вот в углу висит — убейте меня, если это не Берн-Джонс. Сразу можно узнать этого дьявольского виртуоза! Ну конечно. Да тут, если я не ошибаюсь, и Гэнсборо, и Рейнольдс! Сандерс, Мифасов и Крысаков изредка ошибались. Я никогда не ошибался. — Смотрите! — говорил Крысаков. — Ведь это Коро! Его сразу можно узнать. Я читал на дощечке: «Ван-Хиггинс, Голландская школа». — Неужели? А ведь совсем Коро!.. Не правда ли, Мифасов? — Да! — подтверждал Мифасов, очень ревниво относившийся к поддержанию их профессионального престижа. — Ну, Добиньи, конечно, вы сразу узнали? — Это не Добиньи, — поправлял я. — Это Курбе. — Ну, Курбе! Их часто смешивают. — У Курбе всегда толстое дерево сбоку, — авторитетно замечал дремавший Сандерс. И мы шли дальше, пробегая одним взглядом десятки картин, лениво волоча усталые ноги и судорожным движением выпрямляя изредка натруженные спины и затылки. Когда уже все было осмотрено, несносный проныра Крысаков неожиданно говорил: — А вот тут есть еще один закоулочек — мы в нем не были. — Ну, какой там закоулочек… Стоит ли? Я уверен, там ничего путного нет. — Нет, Сандерс, — так нельзя. Нужно все осматривать… — Милые мои! Отпустите вы меня… — Что вы! Там целых два Фрагонара. — Два?.. Эх! Ну, идем!! Всюду нам сопутствовала компания англичанок. Англичанки все, как на подбор, были старые — ни одной молоденькой, ни одной красивой. За все время мы видели несколько сот англичанок — все они были старые, отвратительные. Я уверен, что в Англии есть много и молодых, но они на континенте не показываются. Их, вероятно, держат где-нибудь взаперти, выдерживают в каком-то погребе, дожидаясь, пока они постареют. А когда они готовы — их выпускают на континент большими партиями. Ездят они всюду по куковскому маршруту, сопровождаемые длинными, иссохшими от времени англичанами; забавно видеть, как куковский проводник набивает чудовищно-громадный автомобиль этим старым мясом, хватая леди и джентльменов за шиворот и пропихивая их ногой в затруднительных местах. Ничего, довольны. И бродят они, несчастные, подобно нам, застывая с видом загипнотизированных кроликов перед какой-нибудь «головой старика» или «туманным вечером в Нидерландах». Это позор и несчастье — изучать сокровища искусства таким образом. Что у меня осталось в памяти? Несколько Рубенсов, два-три Рембрандта, полдюжины Бёклинов, и кое-что испанское: поразительные Хулоага, Англада и Саролла-Бастила. А сколько я видел? Зеленые, желтые пейзажи, розовые тела, разные девушки с кошкой, девушки без кошек и кошки без девушек; цветы, сырая рыба рядом с персиками и вечный святой Себастьян, которого не изображал только тот, кто вместо живописи занимался другими делами. Потом было много каких-то уродливых облупленных картин с детской перспективой и кривыми телами. Корректный Мифасов считал необходимым восхищаться и этими облупленными обрывками старины; а хронический протестант Сандерс в таких случаях ввязывался в ожесточенный спор: — Замечательно! Ах, как это замечательно! Крысаков! Посмотрите, какой это чудесный тон! И как проштудировано! — Да, действительно… тон, — деликатно подтверждал Крысаков. — Послушайте, — начинал Сандерс, как бык, потупив голову и озираясь. — Неужели эта ерунда вам нравится? — Милый мой, это не ерунда! — Это не ерунда? Вы посмотрите, как нарисовано! Теперь гимназист пятнадцати лет нарисует лучше. — Вы забываете исторические перспективы. — Тогда при чем здесь «тон», «проштудировано»? Изумляйтесь исторически — и этого будет довольно. — Вы варвар! — А вы сноб! — Ах, так? Надеюсь, наши отношения… — Ну, поехала! — кривился Крысаков. — «Не осенний мелкий дождичек»… И Крысаков, и Мифасов, как авгуры, упорно охраняли своих богов, а мы, честные, откровенные люди без традиций — не церемонились. Впрочем, однажды, изловив Крысакова в темном уголку, я путем вопросов довел до его сознания, что Боттичелли не так уж хорош, чтобы захлебываться перед ним. На сцену, правда, выступила историческая перспектива, но я налег — и Крысаков сдался. Это меня тронуло, и я, помню, очень расхвалил какую-то незначительную картинку, которая ему понравилась. Он очень любил живопись, но под конец нашего путешествия, если по приезде в новый город в нем не оказывалось музея, Крысаков оживлялся, шутил и вообще начинал чувствовать себя превосходно. К концу нашего путешествия мы с Крысаковым оказались обладателями очень драгоценных предметов: я — палки, он — фотографического аппарата. Эти две вещи мы вывезли из России, и на месте они стоили: палка — рубль, аппарат — двенадцать рублей. Мы с ними нигде не расставались, и поэтому при входе во всякий музей или галерею у нас их отбирали, а потом взыскивали за хранение. В Риме я решил бросить эту дрянную рублевую палку, но она уже стоила около пятидесяти лир, — было жаль. В Неаполе цена ее возросла до семидесяти лир, начиная от Генуи — до ста, а после Парижа — потеря ее совершенно бы меня разорила. Эта палка и сейчас находится у меня. Любопытные долго ее осматривают и очень удивляются, что такая неказистая на вид вещь обошлась мне около двухсот франков. А крысаковский аппарат к концу путешествия разорил своего хозяина, потому что, как верная собака, таскался за ним в самые неподходящие места. |