
Онлайн книга «У чужих берегов»
Прокурор, подумав, спросил: – Одиночка вас устроит? – Это было бы последним счастьем, дарованным мне судьбой! Читать свое дело Констанов отказался... В суде Завьялов и Булгаков произвели на всех отталкивающее впечатление. Булгаков, упав на колени, ссылался на свою молодость, умолял пощадить, и мне подумалось, что констановская оценка этой «личности» была необоснованна. Завьялов сказал: – Если вы меня освободите, восстановите в партии, я искуплю свою вину. Он торговался. Он ставил условием: «если...» После чтения приговора смертников окружили конники спецчасти. Усатый, рябой старшина скомандовал: – Ходи на двор!.. Да не вздумайте тикать – не доживете и до законного часу. У входа в здание окружного суда столпились люди. Констанов обвел всех презрительным взглядом, сплюнул и спросил конвойного: – Руки-то вязать будете? Старшина ответил угрюмо: – На кой ляд? В сторонку не поспеешь – пристрелим! – Видал ты его? – скривился в усмешке Констанов. – Мастера стрелкового дела!.. – И крикнул в толпу: – Пигмеи! Нищие духом! Но душу человеческую, бессмертную душу вам не убить! Встал между Булгаковым и Завьяловым и вдруг запел: «Вы жертвою па-а-а-ли в борьбе роковой...» – Замолчь! – рявкнул старшина. – Шкура барабанная!.. Ишь, шибко революционный! Констанов снова ухмыльнулся: – А что ты со мной сделаешь? Что? Зарубишь? Пристрелишь? – А вы бы, все ж, помолчали, господин! – вмешался второй конвоир. – Старшина на руку скорый: он сам у белых под шомполами побывал, и такие коники страсть не уважает. Не ровен час – озлится и нагайкой благословит! – Меня?! – изумился Констанов. – Меня – нагайкой? – Тебя, вот именно: при попытке к бегству имеем право – нагайками. Констанов втянул в плечи свою лохматую большую голову и зашагал молча. Булгаков бормотал под нос: – Вот и отжили... Вот и отжили... И сын зубного врача всхлипывал. Было холодно, сыро. Ветер сметал осенние листья, с шумом кидая целые охапки под конские копыта, а конвойные, вероятно, в отместку Констанову, вели осужденных прямо по лужам. Так и добрели до железных ворот тюрьмы. На следующий день защитники дали осужденным подписать казенные кассации, нашпигованные какой-то непонятной простому смертному юридической аргументацией. В утешение сказали еще: – Если приговор утвердят в Москве, у вас остается просьба о помиловании ВЦИКу. – И больше уж ничего?.. – спросил Завьялов с тайной надеждой. Старший защитник, из бывших присяжных поверенных, развел руками. Рассказал древний анекдот о царской резолюции: «Помиловать нельзя казнить», где все заключалось только в запятой. – Но... будем надеяться. Скажу по секрету: один из членов суда написал особое мнение – он не согласен с приговором. Только меня не выдавайте, если назначат новое рассмотрение дела... – А бывает пересуд? – поинтересовался Констанов. – «Есть много, друг Горацио, на свете...» – защитник пожал плечами и откланялся. Затем куда-то вызвали Булгакова, тот вскоре вернулся с продуктовой корзинкой и опять расхныкался: – Папаша мне в морду харкнул... Ешьте, ребята! Но первые пять дней после отсылки в Москву кассационных жалоб никто почти ничего не ел, и потому всю родительскую передачу отдали надзирателю на благоусмотрение. Так прошли две недели. На городок свалилась зима, закутала домишки в грязную бель и все подсыпала и подсыпала с мрачного неба, – оно чуть просматривалось в окно, забранное снаружи кроме решеток еще и ящиками. Каждый день был наполнен томительным и тревожным ожиданием. Говорить никому не хотелось. Обычно начинал дантистов потомок: – Все думаю, как это бывает? Небось, жутко очень. Есть у нас дома картина художника Верещагина: французы расстреливают в горящем Кремле русских мужиков-поджигателей... Двенадцать ружей... Залп, еще залп, – это вторая шеренга добивает в кого еще не попали первые солдаты. А потом, наверное, офицер достреливает из пистолета... Констанов молчал. Завьялов обрывал говоруна: – Как же, держи карман! «Двенадцать ружей!», «Картина Верещагина!..» Нарисовать что хошь можно... А я на фронте повидал, все очень даже просто: берут такого кутьку, как ты, подводят под руки к яме, бац в затылок и – как не жил!.. Ишь, развел наполеоновскую романтику! Верно, господин главнокомандующий? – Как вам сказать, парнокопытные... По-разному бывает. Иной раз в одиночку... дернет какой чекач тебе в черепушку из нагана, потом еще добавит в брюхо. Для пущей верности. Однако случается и «двенадцать ружей». Вот, например, в Иркутске Колчака расстреливали с уважением к этой исторической личности. И было за что уважать: гордо держал себя адмирал, достойно канонической дюжины винтовок! А нас – просто как псов пришибут. – А ты почем знаешь? – огрызался Завьялов. – И про Колчака – откуда? – А тебе, обезьяна, какое дело? – Эх, из-за такой сволочи, как ты, иду на смерть!.. На этом разговор обрывался до следующих суток. Иногда Констанов подходил к дверному волчку, спрашивал у коридорного надзирателя: – Скоро, что ли, нас?.. Не слыхал, есть что из Москвы? Волчок в разные дни отвечал по-разному. Иногда грубо: – Замолчь! А то – с насмешкой: – Как скоро – так сичас!.. Вишь, начальство мне не докладается. В шесть часов утра начиналась поверка. Гремел засов, в камеру входил очередной дежурный по коридору и раздавал хлебные пайки; потом приносили большой медный чайник, а после чаепития появлялся помощник начальника домзака и, сделав отметку в списке, неизменно спрашивал: – Жалобы имеются? Констанов, к вам относится! Нет? И у вас жалоб нет, Завьялов? И вы ни на что не жалуетесь, молодой человек? Тоже нет... Ну, отлично. Имею честь!.. – До чего этот помощник мне царскую тюрьму напоминает!.. – однажды с отвращением сказал Констанов, когда за поверяющим захлопнулась дверь. – А ты и у царя сидел? – осведомился Завьялов. Констанов ответил из Экклезиаста: – «Умножающий познание – приумножает скорбь», гражданин бывший коммунист! Учтите на будущее. Хотя его может у вас и не оказаться. – Чего? – не понял Завьялов. – Будущего. Тянулся нудный денек, наполненный тюремной повседневщиной: чай, обед, санпроверка на вошь и снова – чай... чай... чай... Пей – не хочу! Этим зельем баловали. А читать смертникам было не положено. |