
Онлайн книга «Германтов и унижение Палладио»
![]() – Архитектура, – подвижная? Что-то новенькое. – Сама-то по себе архитектура – оцепенелая, застывшая и прочее. Но подвижность магическим камням, – пододвигая Нателле пепельницу, пояснял Германтов, – придают мысли и меняющиеся позиции наблюдателей. – Мысли? – Размышления, нацеленные на произведение изобразительного искусства, сводятся к игре впечатлениями от него, тогда как сущностное узнавание – эфемерно, ибо глазом ухватываются прежде всего поверхностные мелочи. Любой же фрагмент значимой архитектуры, архитектуры как пространственного искусства, – намеренно взял занудную интонацию, – и вовсе суть семиотический ребус, считываемый по-преимуществу уже ненацеленно, спонтанно, а всякая попытка сколько-нибудь вдумчивой разгадки ребуса приводит в условное движение все его компоненты, но это – путаная материя, лишь продвинутым стуктуралистам, если им поверить, доступная, – лучше поговорим о безусловной подвижности самой композиции какого-нибудь здания или его фрагментов, да? Мы в своём каждодневно-непосредственном восприятии непрестанно и тоже непосредственно оживляем архитектуру: шагаем и останавливаемся, приближаемся-удаляемся, вертим головами, широко открываем глаза, жмуримся от солнца и – меняем соотношения-отношения между пространствами и объёмами, деталями и цельными силуэтами, сталкиваем и наслаиваем неожиданно ракурсы, играем пропорциональными членениями, как пространств, так и объёмов. – Не успокоюсь никак: откуда ни с того, ни с сего берётся магия? Германтов вздрогнул, вопрос будто бы задавала Катя. – Откуда? – художник щёлку находит в завесах привычного и выглядывает в потусторонний мир. – И где такую щёлку искать? – В себе и рядом: щёлка вдруг расщепить может эту стену с обоями и фотопортретиками, или эту вот чашку. – А можно и чудесно отвернуть поверхностный слой и… – Можно! Дали ведь чудесно изобразил как отслаивается-отдирается от моря его блещущая поверхность. – Поверхность – это обманная упаковка, а до сути, которая под упаковкой, как ты сказал, не дойти? Но почему, – обнаружится новая упаковка? – Ага! – другая, но так же обманно изукрашенная упаковка, вот, пожалуйста, как симпатичный растительный узор на этих обоях. – Только попрошу не сдирать обои, – сказал Илья, – недавно поклеены. – В официальных лекциях своих, в Академии, вы тоже, как и в подпольной котельной, о магии говорите? – Конечно, и о магии, и о волнении, – и это была правда, чистая правда, – я же не могу в угоду избранным глупостям идеологической комиссии ректората отменить природу искусства. – И не наградили за принципиальность гонениями, даже в чём-то ущемить не попробовали? – Виноват, но… – развёл руками. – Юра, просветите: чем отличается модерн от модернизма? – Модерн, – неоромантический ли, неоклассический, как, например, в разные периоды у Лидваля, если вспомнить об архитектуре, – это последний возвышающий, созидательно-собирательный общекультурный стиль, а модернизм – эстетически-разнородное разрушительное художественное явление, огромное, мощное… – А что модернизмом разрушалось? – Всё! – от антично-христианских идеалов искусства и традиционных художественных форм и стилей, до божественной картины мира: она уже необратимо-другая, так как необратимо-другими стали наши сознания; Малевич, к примеру, не Каземир Северинович вовсе, а Модернист Модернистович, открыто в одном из манифестов своих угрожал уничтожить прошлое, угрожал уничтожить даже собственный путь в искусстве и собственный след. – Значит, и русский аванград – модернизм? – Конечно, модернизм, – кивал Германтов, – если не обманываться революционным пафосом созидания новой жизни; русский авангард брезгливо отвергал тот же модерн, декорировавший серебряный век, как затхлое эстетство. Но поскольку модернизм в крайних формах своих провозглашал уничтожение и своего собственного пути и следа, а все пафосные устремления окончились разбитым корытом, самоотрицание мало-помалу захватывало искусство, – если издавна изменения в живописи, к примеру, вели лишь к многоэтапным трансформациям самого характера живописного изображения, конкретного или абстрактного, то ведь «Чёрный квадрат» – это демонстративный отказ от изображения как такового, ибо самая простая геометрическая фигура превращена в окончательный символ всего сущего: ничто превращается в символ всего, и это всё, стало быть, отменяется за ненадобностью. – Действительно, какая-то безоглядная художественная смелость, – на грани капитуляции. – А то что попозднее началось – за гранью самоликвидации уже было, поп-артисты с Энди Уорхоллом во главе потрафлять бросились толпе-дуре, одарив каждое ничтожество правом на пятнадцатиминутную славу, ну и рать прочих «антипафосных» новаторов, – вспомним, например, лишь одного Дюшана с его писсуаром, выдаваемым за художественный объект, – торопливо профанировала искусство, подменяла балаганом всё сложное и серьёзное… – Если явление разрушительное, то, – получается, – заведомо негативное? – Ничуть! Перед нами, во-впервых, не буквальное разрушение, лишь его завораживающие образы. А во-вторых, – как бы имитируя грядущее разрушение устойчивых мировоззренческих структур, модернизм предупреждал о натиске угрожающих самой реальности сил, – модернизм стал ошарашивающе-богатой лабораторией новизны, лабораторией ужасно-прекрасных образов, которые нам, – тем из нас, кто задаёт вопросы, – сбивчиво, то бишь – заведомо нелинейно, многое рассказывают о нас самих и о грозном будущем всего мира. – Судя по образам модернистов, – весело будет нам! – Весело – на том свете? – Модернизм – художественный репортаж из будущего? – Если точнее – из моргов будущего. – В каком-то смысле… – Свехоптимистичном смысле… – модерн что-то нам обещал, что-то неизведанное, но заведомо прекрасное, ибо прежде, как мы знали, за стилем следовал новый стиль, модернизм же ничего и пообещать не мог, за ним – Ничто. – Суицид? – Суицидальность – признак всякой революционности. – А мне так модернист Мис ван дер Роэ нравится… и он, по-моему, не похож на самоубийцу. – Мис, конечно, блистателен и глубок, но его совершенные пуристские призмы, – аналог «Чёрного квадрата» в архитектуре. – Конец всего и раньше ощущался в искусстве, после микеланджеловского «Страшного суда», правда? – Правда, но это был всё же позитивный конец всего, можно сказать, – вершинный конец. – А Рохлин, – модернист? – Модернист? – Рохлин ведь не экспрессионист, не абстракционист, не сюрреалист… – сплошные «не». – Дадим последнее слово искусствоведу от Бога, не знающему, в отличие от Бога, что такое искусство! – Рохлин балансирует на тайной грани, – начал Германтов, а продолжил нарочито-занудно, – сочетая в идеях-холстах своих модернистскую суть, разрушительный модернистский посыл, – с гармонией: Рохлин очень мрачно мог видеть мир вокруг себя и его нутро, как бы видеть насквозь, и – при этом, – отталкивающая неприглядность нутряной сути многих его холстов притягивает наш глаз изобразительным, прямо-таки классическим, как у старых мастеров, совершенством письма. |