
Онлайн книга «Фомка-разбойник»
![]() – Дикие утки? – Да: крохаля, гоголя, хохлатые чернети. Две кладки мы берем, третью оставляем. – Значит, диких птиц заставляете нестись для себя, как этих… кур? – Как домашних. Делаем опыт. Пока удачно. Она улыбнулась, как показалось художнику, неприятно-самонадеянно, почти хищно. Он пожал плечами. – Странное занятие! Она уже насмелилась было что-то в свою очередь спросить, но вдруг осеклась. Старик не желал скрывать своего презрения. Сказала только: – Доброй работы! – и опять вся вспыхнула. И, только отъехав уже довольно далеко, прокричала рывками: – Очень! Люблю! Ваши! Картины! – и поспешно заработала веслом. – Много ты в них понимаешь! – сердито проворчал старик. – Ленинградская, видно. Откуда меня знает? Он отложил кисти. Сидел прямой и строгий, устремив невидящий взгляд поверх воды. – Доярка! Луну – и ту выдоить хотели бы. И жалости никакой. Легкая стайка пестрых куличков-камнешарок промелькнула над водой и рассыпалась по берегу. Глаза художника осветились радостью: он знал этих птиц и любил. Кулички разбежались, и каждый, покланявшись всем тельцем на тоненьких ножках, стал суетливо осматривать каждую щепочку, каждый камешек на песке. Шарили носом, что-то выхватывали оттуда и быстро, незаметно проглатывали. Один подбежал совсем близко, – старик не двигался, чтобы не спугнуть робких птичек. Куличок сунул голову под слегка приподнятый серый пласт высохшей тины. Протиснулся под него весь. Видимо, старался приподнять край. Но пласт был велик и тяжел для него. Куличок вынырнул наружу, отряхнулся и несколько раз тоненько свистнул. Сейчас же со всех сторон к нему подбежали, мелко семеня ножками, товарищи; дальние подлетели. Куличок опять нырнул под пласт – и все его товарищи за ним. Поддавшись их дружному напору, пласт поднялся. Край его обломился, и кусок зеленой сысподу тины опрокинулся на песок. Кулички сейчас же осыпали его и быстро-быстро заработали носами: тыкались ими в сырую, мягкую подушку тины, собирая обильную поживу. Широко улыбнулся старик. – Ах вы молодцы! Ах вы… смешные человечки! Когда камнешарки улетели, он с жаром принялся за работу. * * * Вечером вышел на крылечко с томиком давно знакомых стихов. Сел, закрыл глаза. Но чего-то не хватало. – Котофей где же? Ах, да!.. Вспомнил, что днем сам просил унести кота. Тишина была неприятна: маленькая песня Черноголовки не наполняла ее уютом. Попробовал думать о другом, – нет, мысли возвращались к погибшей птичке. От нее вели к думам о себе. – Странно все-таки. Ведь лет поди с четырнадцати не слыхал Черноголовки, а сразу узнал ее песню. Впадаю в детство: близкое забывается, давнее свежеет в памяти. Одна за другой вставали картины прожитого. Глухой провинциальный городок, кудрявые яблочные сады за деревянными заборами. А кругом – темной стеной таинственный лес. Старики говорили: «семь верст до небес и все лесом». А вширь он «до края света». Лес, населенный страшными зверями, легкокрылыми птицами. Зеленое царство Бабы-яги, леших, водяных, кикимор, шишиг – всякой нечисти. Страшный, но непреодолимо манящий. Гимназистиком в серой блузе, в штанах из чертовой кожи, опоясанный ремнем с прямоугольной желтой пряжкой, увлекся собиранием птичьих яиц. Сколько даром загубил прекрасных жизней! Жадные детские глаза пленились маленькими живописными чудами – яичками певчих птиц. Хрупкие живые самоцветы, совершенные по форме, теплейших цветов и оттенков. Старался сохранить для себя эту красоту: «остановись, мгновенье, – ты прекрасно!» Глупая затея: чтобы сохранить яйца, приходилось их выдувать, а от этого они теряли свою неуловимую живую прелесть. Оставались скорлупки – холодные, мертвые. Зимой часто открывал заветные коробки – полюбоваться своим тонким богатством. И всегда щемило сердце: не то! Нет, не то! Неужели, чтобы сохранить прекрасное, надо убить в нем душу – жизнь? Собирал, сушил цветы. Мертвый гербарий раздражал еще хуже. Живопись разрешала мучительный вопрос: не убивая, переносила живую душу в краски, создавала образы красоты. Академия художеств. Величаво-прекрасный, но холодный, запертый на все свои бесчисленные замки и запоры, двери и ворота царский город. Калейдоскоп заграничных впечатлений. Рим, синее море Неаполя, гондолы и дворцы Венеции. Париж. Чердачная жизнь Латинского квартала, богема, кабачки Монмартра – все как страницы переведенной с чужого языка, давно прочитанной книги. Но везде и всюду одно: безумная охота за неуловимым. И везде перед глазами – дикий родной лес, так не похожий на леса и парки Европы. И населяющие его таинственные существа без души, без обличья – родные братья тех, что в парках дивно воплощены в прекрасных статуях. Пришел отказ от кабаков и богемы, настала жизнь отшельника-аскета. Росло искусство. Но все то же разочарование повторялось: пока пишешь картину, видишь как бы живое яйцо – краски, согретые душой и страстью. Кончен труд – и померкли краски: не удалось им передать самого главного, всегда неуловимого. Осталась холодная, мертвая скорлупа. Куда же девается священный пыл творческого порыва? Вытекает, умирает, как живое содержимое яйца? Нет, так не может быть! И растущий мастер понял: теперь он пьет содержимое яйца, – питательный источник жизни не пропадает, не всасывается в бесплодную землю. Пусть его картины – только мертвые скорлупки. От картины к картине он становится искусней, краски начинают оживать – скорлупа наполняется таинственной жизнью. И вдруг опять все исчезало. Пришел день: изнеможенный голодом и непосильным трудом, он швырнул кисть в угол и бросился на кровать. А утром взглянул на картину холодными глазами отрекшегося, сам поражен был тем, что сделал: краски жили, неуловимое воплотилось. Признание пришло скоро. Писал он все то же: таинственные недра уходящего «до края света» родного леса, лесную сказочную нечисть родного народа, – мечту свою. И его детства мечта вдруг оказалась необходимой чужим людям европейских городов – людям, никогда не видавшим таких лесов. Пришла слава. Пожар войны и встречный огонь революции – там, на далекой родине. Но блестящие парижские салоны держали крепко. Туманилась голова. Вернулся, когда жизнь на родине была перемолота. Стариком. На готовое. |