
Онлайн книга «Последний властитель Крыма»
– Нет, пацан, тебе не дам! – Владимир Ильич поймал взгляд Саньки. – Вот разряд получишь, тогда станешь взрослым. И, видя, что у того наворачиваются слезы, сказал: – Нельзя это дерьмо пить, пойми, пацан, сдохнешь… – А вы? А вы как? – волнуясь, спросил ученик. – А мы, парень, уже сдохли, – серьезно ответил мастер и скомандовал: – Смена! Вниз! 26 градусов по Цельсию Я пережил и многое, и многих. И многое изведал в жизни я. Теперь влачусь в пределах строгих Известного размера бытия… — Нефедов медленно перебирал струны гитары и пел вполголоса. Пел, невольно подражая Валентину Гафту, и искренне считал, что спеть лучше этот романс Батюшкова нельзя. Надя, с ногами забравшись на тахту, внимала ему из темноты. Мой горизонт и сумрачен, и близок. И с каждым днем и ближе, и темней, — висли слова в полутьме, над тахтой, над абажуром под платком, над жирандолью с никогда не зажигавшимися свечами, над книжными полками, над теплым клетчатым пледом, в который так уютно завернуться промозглыми осенними вечерами, когда выйти на улицу из круга неяркого света, квадрата тепла – и подвиг, и преступление. По бороздам серпом пожатой пашни — негромкие слова, теплом вытягиваясь в форточку, растворялись в тумане, накрывшем город. О, Алмаз! Город побивающих камнями! На засовах, тяжелых железных засовах золотые твои ворота, и не слышат даже имеющие уши, и не видят даже зрячие, как крадутся, крадутся твоей брусчаткой, где каждый камень – яхонт да яспис, гранат да оникс, сердолик да карбункул, – то конь бледный, то вол, исполненный очей, а волхвы да мистагоги (мистагог – у древних греков жрец, наставляющий в таинствах) уже давно покинули твои булыжные мостовые. Сняты, сняты печати, о боль моя – пьяный, разудалый, разухабистый Алмаз – и вот конь белый, и всадник на нем, и имя его скрыто в веках. Замерзла стража на страшной Антониевой башне, и фигуры на колоннаде дворца Ирода, подсвеченные пламенем из горшков с адской смесью, бросали тень на смурные и низкие облака. Горшечники и прачки, солдаты и торговцы, маркитантки и нищие, соглядатаи и рыбаки, мытари и плотники, плебеи и центурионы, житые люди и воеводы – все, все собрались сегодня в местном ДК, и стража, вечно угрюмая стража в этот раз оставила секиры и копья возле костров, на которых целиком жарились быки, и вооруженная лишь резиновыми мечами с двумя эфесами приветливо улыбалась из-под кожаных шлемов. – Заходите! Заходите все! – надрывались зазывалы, и глашатаи тонко тянули на перекрестках: – Праздник! Великий праздник! Сегодня прощаются все! И вот рассыпались гермы (ерм – (греч.) – фетиш, путевой знак, охранитель дорог, границ и ворот – в виде груды камней или каменного столба) на перекрестьях твоих дорог, облетели далии, и потерял свой аромат емшан, о великий и страшный город Алмаз… Сменились знаки в небесном циферблате, и Марс, красноликий Марс, через иллюминатор Луны снисходительно глянул на Землю. Красноватое безумие в его глазах сейчас сменилось бурой усталостью. О боги, боги мои! – проскрежетал он. – И при Луне мне нет покоя! И тронула рука фигуру, и сменилась стража, и стрелки дрогнули, и чаша переполнилась. И там, куда упали оброненные капли, выросла полынь, и треть вод сделалась горька. Во мне найдешь, быть может, день вчерашний, Но ничего уж завтрашнего нет… — пел Нефедов. В комнате без стука показалась Евгения Степановна. Она была бледна, на щеках ее горели два лихорадочных пятна, руки она, как в молитве, прижала к груди. Отшвырнув ее в сторону, в комнату ввалились менты. – Руки! – крикнул первый и притер летчику ко лбу пистолет, – руки! В следующую секунду удар дубинки наотмашь свалил Нефедова на пол, и забилась на тахте, зашлась в вопле Надя: – Не надааа! Пока двое избивали и вязали Нефедова, третий, нащупав взглядом командирскую сумку, спросил Евгению Степановну: – Его? Она только судорожно кивнула. Расстегнув ремешки, мент вывалил на стол карты, ручки и карандаши. Увесисто стукнув, выкатился на стекло стола холщовый мешочек. Мент потянул тесемки, и струйкой потек в круг света золотой песок. Стало тихо, только Нефедов мычал и мотал разбитой головой. Евгения Степановна поднесла руки к горлу. Из коридора тянули шеи и напирали понятые. 27 градусов по Цельсию – Ну, летун, говорить будем? – Струя воды из объемистой деревянной чумички плеснула летчику в лицо. С трудом разлепив глаза, Нефедов обнаружил себя скованным наручниками, на привинченном к полу табурете в комнате, где не было больше ничего, только край стола с яркой лампой, и голос из-за лампы. – Что… говорить? – с трудом произнес летчик. – Рыжье. Рыжье где? – Вы о чем? – О золоте, летун, о нем. Где остальное? – Я не понимаю вас… Удар дубинкой по почкам свалил его на пол. Оказывается, в комнате был еще кто-то сзади. Даже двое. И били они корчащегося на полу человека незлобиво, расчетливо, по очереди и очень сильно. – Хватит, – махнула им белая ладонь из круга света. – Вставай… Летчик не смог. Тогда его рывком подняли и кинули на табурет. – Итак… – сочился голос, – где рыжье? – Вы сумасшедший, – прошептал Нефедов, и сразу две дубинки обрушились ему на голову. Сыскарь поднял голову и насторожился. Из открывшейся в коридор двери кто-то сухо уронил: – Зайди. И опер поспешил на зов. 28 градусов по Цельсию – Ты чем там занят, Саныч? – спросил его главмент, закуривая «Парламент». Сыскарь стоял перед его столом. – Дежурному стукнули, что рыжье взял этот… – сыскарь кивнул вбок, туда, где за стеной продолжали обрабатывать Нефедова, – ну, летун. И что? – Что, что… Дежурный наряд отправил, тряхнули в сумке у него песочек… – Много? – Граммов сто, может, пятьдесят, я не взвешивал. – Кто стукнул? – С автомата. – С какого? – От медухи. – Не от ДК? – Нет. Главмент выпустил струю дыма и задумался. Дым сеялся в луче света, прилипал к шторам, собирался в форточку. |