
Онлайн книга «Зима, когда я вырос»
— Папа сегодня тоже все время говорил про «потом», — сказал я. — Я полусирота. Папа говорит: полусирота — такого не бывает. Зван рассмеялся. — Хорошо сказано. Ладно, давай слушать пластинку, тебе наверняка понравится. Из шкафа он достал патефон в чехле. Поставил патефон на стол в гостиной, открыл крышку, вынул из квадратного конверта старую хрупкую пластинку и положил ее на вращающийся диск. Потом стал как ненормальный крутить ручку патефона. Затем передвинул рычажок, и пластинка начала вращаться. Зван медленно и осторожно опустил блестящую головку — игла прикоснулась к пластинке. Шипение и треск, затем послышался довольно хриплый гнусавый голос. Кто-то плаксивым голосом пел про какого-то «сыночка» — Sonny Boy. Слушая, Зван вытягивал вперед сложенные трубочкой губы. Точно для поцелуя. Выглядел при этом как круглый идиот. — Ни слова не понимаю, — сказал я. Зван приложил палец к губам. — Жалостная песня, да? Он пожал плечами. Когда пластинка доиграла, почесал подбородок. — Это негр поет, да? — спросил я. — Нет, — сказал он, — Эл Джолсон — он не негр, а русский еврей в Америке, Эл Джолсон красит лицо черным гримом и становится похож на негра, там это называется coonsinger [10]; он поет о своем сыне, который умер маленьким. Папе эту пластинку подарил его брат Аарон. Дядя Аарон живет в Америке. В тридцатые годы он приезжал на месяц в Голландию и привез тогда отцу этот патефон и пластинку. Ты внимательно слушал? Он поет об ангелах, которым грустно и одиноко, поэтому они хотят, чтобы сыночек вернулся на небо. Очень печальная и очень красивая песня. Папа, я помню, как-то раз сказал… он сказал: «Санни, тебя мы ангелам не отдадим, пусть и не просят, — завтра поедем в Девентер на велосипеде». — На велосипеде в другой город? — Да, на поезде он не любил, а он обязательно хотел провести этот день хорошо. Хочешь еще разок послушать? — Хоть десять раз! Зван засмеялся: — Я еще никому не давал ее слушать, в смысле не своим. — А я свой или не свой? — Теперь уже свой, — сказал Зван. Мы слушали пластинку с песней «Sonny Boy» еще раз двадцать. Он крутил ручку до полного изнеможения и два раза менял иглу. Шагая по Ван Ваустрат, я думал о тете Фи. Я понятия не имел, который час и что меня ждет, а она-то наверняка знала. Я знал одно: еще не ночь, но, конечно, уже очень поздний вечер. Надеюсь, что она злится, надеюсь, будет ругать меня на чем свет стоит. Но боюсь, что будет иначе. Боюсь, она расплачется, едва я шмыгну носом. Тетя Фи не сердилась, она была очень огорчена. — Не делай так больше, Томми, — сказала она, — я безумно волновалась, это нехорошо с твоей стороны, так ты плохо кончишь. Хочешь еще стакан горячего молока? Я кивнул. Она не дала мне оплеуху. Теперь ее огорчение будет сопровождать меня, когда я пойду в эту кошмарную комнату для гостей. От мамы мне всегда доставалось немало оплеух, у меня часто горели оба уха, что давало ощущение равновесия. Рассерженная мама лучше, чем огорченная тетя. Внезапно тетя Фи от испуга прикрыла рот рукой. — Малыш, — воскликнула она, — откуда у тебя этот свитер? Тьфу ты, подумал я, совсем забыл его снять. В маленькой боковой комнате брюссельской капустой, слава богу, не пахло. Лампочка над дверью светила тускло, читать было невозможно. Я лег на раскладную кровать и вспомнил комнату Звана. Здесь все было иначе. Линолеум с мраморным рисунком на полу весь растрескался, на стене висели эти чертовы натюрморты — при таком освещении они выглядели менее скучными; на одном из них была ваза с двумя ручками, а рядом с вазой лежали две груши — через полуопущенные веки мне показалось, что это два глаза и нос с гигантскими ноздрями, как будто жуткий великан наблюдал за мной: а ну засыпай! Я лежал в этой странной кровати, а в ушах у меня непрерывно звучала песня «Sonny Boy». Значит, в доме на Ветерингсханс я уже свой. Для папы я тоже свой, но какой мне от этого прок? Как сильно Эл Джолсон любил своего сына! От этого хотелось плакать, но слезы были сладкие. Странно, раньше я эту песенку, кажется, никогда не слышал. Я залез под одеяло с головой. «Sonny Boy» все еще тихонько звучал у меня в голове, я лежал с открытыми глазами и думал про Ден Тексстрат. Я видел старика в подтяжках и мальчика, стучавшего себя по лбу. Чем же эта улица такая особенная? Я посмотрел на свитер. Он не слишком аккуратно висел на спинке стула. Носовой платок Бет я прижимал к губам. Понедельник в Амстердаме
В первую ночь у тети Фи я так и не сомкнул глаз. Но, может быть, мне только снилось, что я не сплю. Рано утром дядя Фред ударил в коридоре в индийский гонг. Эту штуковину я видел на многих его фотонатюрмортах. Но никогда не слышал, как она звучит. Отвратительный звук! Понедельник. Днем в доме у тети Фи на Теллегенстрат было довольно-таки оживленно. Она давала урок кройки и шитья веселым девушкам по имени Корри, Антье и Сюс — лет восемнадцати. У них еще не мерзнут ноги и не трескаются ногти. Они красят губы ярко-красной помадой, от этого кажется, что они только что полакомились вареньем. Они непрерывно пудрят щеки — если в это время подойти к ним слишком близко, то закашляешься от сладкой пудры. На полу раскиданы выкройки из кальки и куски ткани. На столе среди всякого барахла — две допотопные швейные машины. Однажды я попробовал сшить вместе Два кусочка материи. Ничего не получилось — ведь это женская работа. Тетя Фи накинула халат в цветочек, как у уборщиц, на голове у нее была смешная косынка с большим узлом. Она сказала мне: — Честно сказать, ты мне здесь мешаешь, Томми. Пожалуйста, позавтракай сам — и постарайся не насорить крошками! Корри, Антье и Сюс болтали о молодых людях и о нейлоновых чулках. — Девушки, — повышала голос тетя Фи, — успокойтесь, вы создаете нервную обстановку, вы что, не замечаете? Они сжимали губы и принимались сердито и поспешно резать ножницами большие куски бумаги. Но долго им было не выдержать. Они принялись оживленно обсуждать свои носы. То ли завидовали друг другу, оттого что у подруги нос красивее, то ли наоборот — я так и не понял. Я сидел на кресле с твердыми пружинами, а на коленях у меня стояла тарелка с двумя двойными бутербродами. Когда я поднимал бутерброд, джем капал мне на брюки. Пусть эта троица и не надеется, я им ничего не дам. |