
Онлайн книга «Из школы на фронт. Нас ждал огонь смертельный…»
Жара. Июнь. Коля Зимосадов сидит как на семейной фотографии — ладони на коленях. Неподвижно. Вот так же он сидел на экзаменах. Потом вышел и сказал всё, без запиночки. О Коля!.. Шулейкин присутствовал на экзамене у меня в классе. Он ставил всем лучшие оценки, чем ставил я. — Зачем же так сурово? — сказал он мне. — Они же прекрасно отвечают… После письменных экзаменов получилось шесть двоечников! — Вот так, — сказал я. — Ничего, — сказал Гена Дергунов. — Осенью пересдадим. — Лучше бы не пересдавать, — сказал Шура Евсиков. — А я уже не пересдам, — сказала Маша. — Всё. — Замуж Машка собралась, — сказал Саша Абношкин. — Не, — сказала Маша, — я на торф поеду. Работать. Там по семьсот рублей заработать можно. Эх вы, колы мои, колы! — Зато без обману, — сказал Ваня Цыганков. После этого как раз я и сказал им: — Я тоже уезжаю. Они не кричали. Не побежали ко мне. Было недолгое молчание. Потом Ваня Цыганков сказал: — Я бы тоже уехал… И все засмеялись. — Вот теперь вы и уезжаете, — говорит Шулейкин, вытирая пот со лба. Жара. Полдень. Ребята встают и уходят. — Мы скоро, — говорит Коля Зимосадов. — Ребята, вы не забудьте вернуться, — смеется Шулейкин. Он вытирает пот со лба. Он сидит в черном пиджаке. Он машет рукой. — Такая жара, — говорит он, — что даже глупостей делать не хочется. — Сняли бы пиджак, — говорю я. — А жаль, что вы уезжаете, — говорит он. — Мы цапались тут с вами… Всё равно жаль… — Мне и самому это трудно, — говорю я. Мне совсем не трудно. Это чтобы не обидеть его. Все пришло к концу… Надо ехать. Вот вкопаем сегодня последние столбы, и поеду я. Хватит с меня холодной кельи, сплетен, голодовки… Пусть новенькие попробуют… — Без хозяйства своего здесь, конечно, трудновато, — говорит Шулейкин. — А как Виташа вас прижимал на педсовете, а? — говорю я, как распоследний иезуит. — Тоже жить хочет, — без злобы говорит он. — Обстоятельства… Такие обстоятельства… — это магическое спасительное слово. — Зато Виташа предмет знает свой. Его голыми руками не возьмешь. — Послушайте, — говорю я, — это правда? Ну, теперь дело прошлое… Это правда, что вы некоторые контрольные работы… ну, не проверяли?.. — Я их в сортир спускал, — говорит Шулейкин. — Это очень удобно… — И после паузы: — А вы не пробовали у Виташи в долг просить? Вы бы попросили. — Мне не нужно. — Ну ради интереса… — Да ну его к черту. В Васильевке петухи кричат. Такая тишина, что даже отсюда слышно. Они кричат о жаре, о синем небе. Вон она, Васильевка, серой цепочкой протянулась там, за оврагом. И жизнь по этой цепочке и идет. И у каждого своя… — Абношкина-то снять хотели, — говорит Шулейкин. — Народ не дал. — А что он? — Обижен он… Молчит. Я вижу большую грузную тень Абношкина. Она, покачиваясь, поднимается над крышами Васильевки. Медленно и неспокойно. Она тяжела. Она разбухает от забот, от любви и от печали. Она встает уже над всем горизонтом, пытается что-то сказать… Трудно ему там, председателю. Я вижу большие печальные его глаза. Он то встает во весь рост, то наклоняется, копошится в большом своем нелепом огороде. Кричат петухи. Огромное облако выкатывается в небо и уплывает куда-то в сторону. — Я видел его вчера, — говорит Шулейкин. — Сам не свой… Неладное с ним что-то, с Абношкиным. Я чувствую. А помочь не могу. Какая-то молодая женщина идет к нам по дороге. Она одета по-городскому. Она подходит ближе. У нее приятное умное лицо, правда, немного растерянное. — Новая учительница, — тихо говорит Шулейкин. Она подходит прямо ко мне. — Мне сказали, что вы москвич, — говорит она. — Я бы хотела поговорить с вами. Мы идем с ней по дороге, под дубами. — Ну как здесь? — спрашивает она. — В этой дыре? — Ничего, — говорю я, — по-всякому. — Какая жуткая тишина, — говорит она. — В Москве, конечно, интереснее, — говорю я. — Я знала, куда еду… — О чем же тогда спрашивать? Губы у нее кривятся. Но в них — сила. Это сразу бросается в глаза… А там Абношкин о своем страдает. Маша Калашкина любит своего тракториста. Коля Зимосадов, набычившись, идет куда-то с полевой сумкой через плечо… — Почему дыра? — говорю я. Она не отвечает. Что-то нетерпеливое сквозит в каждом ее движении. Мне вдруг вспоминается Сутилов и прохладная его улыбочка. — А знаете, — говорю я и сам пытаюсь улыбнуться, — это ведь знаменитое место… — Ну? — Здесь бывал Толстой… Лев, — говорю я. — А где вы покупаете продукты? — спрашивает она. — В Козельске, — говорю я. — Всего пятнадцать километров… Сестра Толстого была здесь монахиней. — Электричества, конечно, нету, — говорит она. — Пока нету, — говорю я. — Мы вот столбы вкапываем… — Почему вы? — Мы и ученики… — Почему?.. Почему?.. — Не знаю… А кому же еще?.. А что? — Что же вы бежите из вашего рая? — губы ее кривятся. Но лицо остается приятным. Ей идет быть немножко злой. — Почему же вы бежите? — Не знаю… Приглашают в районный центр… Не знаю… Она смеется. Что я могу ей объяснить? Пусть поживет, а потом встретимся, поговорим. — А вы что, — говорю я, — приехали посмеиваться? — Я приехала работать, — говорит она жестко. — Вот именно. Действительно, как это получилось с отъездом? С моим отъездом? А вот так и получилось. Копилось, копилось… И получилось… Вот и пора. Ты рад? Чертовски… Рад? Не знаю… Мы возвращаемся к бревну, на котором сидит Шулейкин. Мне не жаль ее, эту москвичку. Чего ее жалеть? — Вон там расположена деревня, — говорю я. — Там вы будете работать… периодически. — Представляю себе! — говорит она. — Вон идут мои ученики, — говорю я. — Впереди идет Гена Дергунов. Видите? Это самый слабый ученик. Но прекрасный парень… — Слабый ученик, но прекрасный парень?! Я ей не угодил. — Вы зря уезжаете, — усмехается она. — Вы очень вписываетесь в эту обстановку, — она обводит рукой вокруг. И смотрит, как я обижусь. Но так жарко, что мне лень обижаться. Да и необидно. |