
Онлайн книга «Долгое дело»
— Что, уже скоро? — Конечно. Человек умирает — для него конец света. И его везут в геенну огненную, то бишь в крематорий. Марат Геннадиевич разглядывал посетителя даже с интересом, догадываясь, что вопрос о боге лишь присказка. — Вероятно, идеальное вы не признаете? — Рэм Федорович, я материалист. — Мне вот непонятно, почему сначала появились идеалистические концепции, а потом материалистические. Ведь материальный мир у каждого под носом. — Идеалисты льстили человечеству, материалисты сказали ему правду, объяснил Храмин, поняв, что перед ним один из тех спорщиков, которые ищут единомышленников по всему институту. — Ну, а в сны вы верите? — добродушно спросил Гостинщиков. — Разумеется, нет. — Э, они хоть вам снятся? — Разумеется, да. Храмин склонил голову, и в этом напряженном поклоне были одновременно и терпеливость и нетерпение. Черный, почти суровый костюм, оттенял розоватое лицо, которое без полевых сезонов побелело. — Сегодня я спал пунктирно и завтракал неотчетливо. И знаете почему? Храмин опять напряженно кивнул. — Видел вас во сне, — почти радостно сообщил Гостинщиков. — Мне очень приятно. Марат Геннадиевич слышал, что Гостинщиков чудак, но почему-то в его теперешнюю радость не верил. Возможно, из-за ощерившейся бородки, похожей на проволочный ершик. — Будто бы идет предварительная защита вашей докторской. Стоите вы будто бы у геологической карты. И будто бы появляется какой-то мужик и бабахает вас из пистолета по морде. А? — Что «а»? — Мужик-то был в очках. А? — Рэм Федорович, я знаю, что вы человек со странностями… — А фамилия-то у мужика якобы Рябинин. А? Храмин попробовал сделать свой нетерпеливый поклон, но словно лбом напоролся на железную бородку Гостинщикова. Замерев на секунду в этом полупоклоне, он стремительно встал и сильно прошелся по кабинету. К шкафу, который легонько пнул носком черного лакированного ботинка. — Чего же не пришел сам Рябинин? — усмехнулся Марат Геннадиевич. — Мы с ним знакомы. — На вас посмотреть? — Поговорить без посредников. — Ему и половины не выразить того, что в нем есть. А вам удается выражать даже то, чего в вас и нет. — Что вы этим хотите сказать? — Хочу сказать, что дурак всегда сильнее умного. Дурак прямо-таки впитывает поддержку себе подобных. А умного поддерживает кто? Лишь книги. А они на полках. — Вы осмеливаетесь называть меня дураком? — Ну что вы… Я только умному говорю, что он дурак. Но Храмин думал уже не о дураках. Он ходил по кабинету. Складывалось положение, в которых бывать он не любил и давненько не бывал. А когда и бывал, то имел другую должность и другой возраст. — Вас Рябинин подослал? — Он даже не знает, что я обо всем догадался. — А у него действительно есть пистолет? — Вот такого калибра. — Рэм Федорович развел руки. — Неужели вы, думаете, что я испугаюсь? — вдруг покрепчал Храмин, сообразив, что этим разговором о дураках и калибрах он утратил свои позиции и как-то упустил момент отшить наглого ходатая. — Не думаю. — Гостинщиков прищурил узкие глаза, хотя прищуривать их было уже и некуда. — Пистолета вы не испугаетесь. Знаете, что Рябинин его не применит. Но я-то знаю, чего вы боитесь, — огласки. И я даю честное слово… Если вы не оставите Лиду в покое, то мои заявления лягут на все ответственные столы. — Мне нужно работать, — буркнул Храмин, взглядом выдавливая посетителя из кабинета. Гостинщиков встал — его условия были приняты, в чем он не сомневался. В кабинете остался сидеть солидный мужчина в черном костюме, с которым стоило бы поговорить, ну, хотя бы о той же любви. Но мужчина сидел за чертой спеси и солидности, куда Гостинщиков не ходил. — Не скажете, который час? — поинтересовался на прощание Рэм Федорович, так и не поняв, что вложил Рябинин в этот вопрос. Из дневника следователя. Любить — значит быть счастливым… Кто это выдумал? Добровольная исповедь. Мне не хотелось иметь специальность, о чем так пеклись мои родители. Все специалисты похожи на свою профессию и только о ней думают. Покажи мне человека, а я скажу, кем он работает. На лице написано. У такого типа весь мир кончается его работой. Ему кажется, что все человечество занимается тем же, чем он. Продавщицы считают, что все люди продают и обвешивают. Парикмахерам кажется, что весь мир только стрижется да бреется. Официанты полагают, что все пьют и закусывают. Повара думают, что человек ест с утра до вечера. Ну а уж если этим занимается все человечество, то здесь надо и тебе не отставать. Я не хотела стать жуликоватой продавщицей, ни парикмахершей, ни толстой поварихой, поэтому не хотела иметь специальность. Антонина Максимовна подошла к трюмо. Подошла к трюмо… Это она раньше, лет двадцать назад, подходила, а лет сорок назад и подбегала. Теперь же подбрела, пробралась, прокралась — не походка, а прицеливание, тут не поскользнуться, здесь не зацепиться, там не задеть. Она примерила выцветшую шляпку с вишенками и грустно улыбнулась. Когда-то шляпка ей шла. Лет пятьдесят назад. Та ли это шляпка? То ли это лицо? Она всмотрелась, не переставая удивляться своему виду: светлая, бледная, какая-то бесплотная, как мокрица из-под камня. Дребезжащий звонок — и он состарился — оторвал ее от грустных возвратов в былое. Она прошла в заставленную переднюю и открыла дверь. Осанистая женщина в сияющем брючном костюме молча перешагнула порог и строговато спросила низким голосом: — Антонина Максимовна? — Да. — Здравствуйте. Ангелина Семеновна Кологородская, заведующая сектором музея. — Ваш товарищ был позавчера… — Я приехала из центрального музея. — Вот как… Тоже за письмом? — Да, тоже, — мягче сказала дама, не теряя начальственного тона. — Нет-нет, я не продам. — А я и не куплю. Я хочу, чтобы вы его музею подарили. — Господь с вами… — Где бы нам поговорить? Дама улыбнулась вдруг такой целомудренной улыбкой, что хозяйка, опаленная, какими-то мягкими лучами, тоже улыбнулась и повела ее в комнату. Гостья села на диван, с любопытством обегая взглядом люстру-бутон, тонконогую этажерку, инкрустированный буфет, грибовидный торшер, полутораметровую вазу… — Вещи моей бабушки, — отозвалась Антонина Максимовна. — Письмо тоже ее? |