Некоторые исследователи придерживаются мнения, что уже в первой половине XVIII в. политика Российской империи по отношению к казахам Младшего и Среднего жузов носила колониальный характер. Ее основные проявления — это лишение казахских ханов возможности осуществлять самостоятельную внешнюю политику
[79] и казачья колонизация, которая не ограничивалась строительством военно-укрепленных линий, но включала в себя походы вглубь степи, изъятие земель у местных жителей и убийство мирного населения
[80]. Нет сомнений, что эти явления достаточно хорошо вписываются в природу колониальных империй и колониальной политики как таковой, однако вопрос о чертах российского колониализма в Казахской степи не разработан на глубоком теоретическом уровне. Проводя подобное исследование, необходимо сделать сравнительный анализ региона с опытом колониальной политики европейских держав в Африке, Юго-Восточной Азии, Океании и на других территориях.
В последнее время делаются попытки комплексного изучения процессов и событий, происходивших в Казахской степи и на сопредельных территориях. В недавно вышедшей в свет монографии японский исследователь Джин Нода справедливо указывает на то, что изучение общественно-политической истории казахов в XVIII — первой половине XIX в. только с точки зрения казахско-русских отношений и на основании соответствующих источников ведет к ограниченным результатам. Он обращает внимание читателей на широкую панораму событий и контекстов, фокусируясь на нескольких векторах развития политического процесса: казахи и Цинская империя, Российская и Цинская империи. При этом казахи пытались взаимодействовать с каждой из вышеназванных империй своим собственным оригинальным способом. В свою очередь Российская империя, учитывая влияние Цинской империи (казахи Среднего жуза признавали себя подданными не только России, но и Китая) на земли современного Восточного и Юго-Восточного Казахстана, вынуждена была проводить на территории Среднего и Старшего жузов более умеренную политику, отличную от той, которая велась в Младшем жузе
[81].
Смешение разных форм политического взаимодействия, многообразие региональных особенностей и сложность сопредельных контактов, а также отсутствие какой-либо строгой понятийной верификации правового статуса территорий Казахской степи в XVIII — первой половине XIX в. требует анализа процессов не только на глобальном, но и на локальном уровне. Один из вариантов этого направления исследования — изучение пограничных обществ. К наиболее разработанным моделям такого взгляда относится обращение к истории взаимодействия кочевников с казаками. Недавно эту попытку осуществил Ю. Маликов, взяв за основу взаимоотношения казахов, проживавших на территории современного Северного Казахстана, с казаками Сибирского казачьего войска
[82]. Однако, несмотря на всю привлекательность фронтира, его инструментарий следует применять с большой осторожностью. Основные замечания в адрес работы Ю. Маликова заключаются в том, что не всегда инварианты фронтира (в данном случае опора на работу Томаса Баррета по Северному Кавказу и заимствование его идеи «линий неопределенности»
[83]) могут быть успешно экстраполированы на другие контактные зоны. Выводы о том, что взаимопроникновение между казачьей и казахской культурами обеспечивалось благодаря отсутствию у каждой из групп «сильной» этнической и религиозной идентичности, также не являются убедительными
[84]. Как минимум такое заключение требует анализа разных источников, а не только имперских нарративов, представлявших казахов в качестве «поверхностных мусульман». Идея нашей работы заключается в том, что новая имперская ситуация создает новую фронтирную историю. Ее контекст и характер взаимодействия между пограничными обществами сложно моделировать на основе уже имеющихся аналогов. Особенности этнической, религиозной идентичности, социальный состав пограничных обществ, поддержка властями одних групп в ущерб другим не всегда являются определяющими факторами. Более существенную роль играют возможности и ресурсы (или их отсутствие), которые обеспечивает фронтирная зона.
Диалектика имперского разнообразия: колониальные vs «туземные знания»
Распространяя свое влияние на Казахскую степь, Российская империя сталкивалась с различными проблемами в сфере контроля и управления. Важную роль в решении этих трудностей играл процесс формирования колониальных знаний о своих новых подданных. Необходимо было дать этнографическое описание местных групп, изучить их политические и правовые институты, систему социальных и экономических отношений, религиозные воззрения, т. е. те нормы, обычаи и правила, которые помогли бы империи выработать свои собственные подходы для осуществления реформ и проведения политики русификации. Как формировалась система колониальных знаний о казахах? Каким образом она взаимодействовала с так называемыми «туземными знаниями»?
[85] Стремясь найти ответы на эти вопросы, мы признаем несколько положений, которые не исключают, а дополняют друг друга. Одним из подходов к отбору колониальных знаний о туземных жителях было представление о цивилизационной миссии
[86]. Поэтому между французскими колониями в Африке
[87], Северным Кавказом
[88], Казахской степью и другими зависимыми территориями можно найти некоторые аналогии имперского восприятия местного общества и реформ, проводимых в соответствии с этим восприятием. Однако общность тех или иных черт колониальной политики не обязательно указывает на то, что ориенталистский дискурс должен воспроизводиться в истории разных империй по одной и той же схеме. Он может различаться и в рамках определенного колониального опыта. В зависимости от региональных особенностей, текущих целей колониального управления, степени влияния научного подхода, особенностей индивидуального мышления самих чиновников и ученых ориентализм приобретал новые черты и видоизменялся
[89]. Чтобы читателю было проще представить себе смысл сказанного, приведем пример. Некоторые исследователи российской имперской истории попытались систематизировать траектории развития ориентализма. Так, по мнению О. Е. Сухих, с конца XVIII до середины XIX в. Казахская степь воспринималась путешественниками и чиновниками как чужое и опасное пространство, а населявшие ее кочевники представлялись разбойниками
[90]. Такой подход представляет несколько упрощенную и крайне генерализированную версию ориентализма. Даже в официальных бумагах некоторые колониальные администраторы пытались избежать общего взгляда на Казахскую степь. В инструкции 1851 г., составленной для чиновников оренбургского ведомства на случай их столкновения с жителями степи
[91], говорилось, в частности, следующее: казахи, кочевавшие вблизи русских военно-укрепленных линий, благодаря сближению и контактам с казаками отличаются от так называемых «дальних или степных киргиз-кайсаков», которые из‐за удаленности от русских укреплений и столкновений с «кокандцами» и «хивинцами» «приняли характер: дикий, грубый, самобытный, своенравный»
[92]. Следует считать, что подобного рода инструкции, подготовленные в соответствии с идеологическими, военными, стратегическими задачами того времени, могли отличаться от описаний иного рода — работ востоковедов, уделявших большое значение местным языкам, культурному контексту и особенностям взаимодействий пограничных обществ. Примечательно, что И. Я. Осмоловский, подготовивший труд по казахскому обычному праву, не характеризовал «дальних» казахов, т. е. не находившихся в прямом контакте с русскими укреплениями и их жителями, как диких или грубых. Наоборот, соседство с кокандцами и хивинцами он рассматривал как важный шаг в сторону развития мусульманской грамотности и эволюции правовой культуры
[93].