Осмелюсь сказать, что возмущение ряда французских моралистов действиями Германии в 1914 году не перестает удивлять меня, когда я думаю о том, что шестнадцатью годами ранее, во время уже упоминавшегося мною судебного процесса, эти моралисты проповедовали соотечественникам ту же самую доктрину, побуждая их отбросить понятие абсолютной справедливости, к которому апеллировали «нелепые метафизики», и желать только справедливости, «соответствующей Франции», ее особому духу, особой истории, особым извечным потребностям и нынешним запросам
[220]
. Я охотно сказал бы – радея об их чести, а вернее, об их последовательности, – что их возмущение в 1914 году не зависело ни от какого нравственного убеждения, а было связано только с желанием выставить в невыгодном свете перед простодушными людьми врага своей нации.
Отношение интеллектуалов к нравственности сегодня лучше многого другого показывает их решимость – и умение – служить мирским страстям. Призывать соотечественников считаться только с личной моралью и отвергать всякую мораль общего характера – значит выказывать себя мастерами в искусстве поддерживать в них волю отличаться от всех прочих людей, т.е. в искусстве совершенствовать в них национальную страсть, по крайней мере в одном из ее видов. Стремление быть себе единственным судьей и пренебрежение любым мнением других – бесспорно, признак силы нации, как и всякое проявление гордости – признак силы социального образования, чей органический принцип, что бы ни говорили, есть утверждение «я», противополагаемого «не-я». Германию в последнюю войну погубила вовсе не «беспредельная гордость», вопреки мнению тех мечтателей, которые всеми средствами пытаются доказать, что порочность души – это фактор слабости в практической жизни. Германию погубило то, что ее материальная сила не была равновелика ее гордости. Когда гордость находит соответственную материальную силу, она отнюдь не губит народы: об этом свидетельствуют Рим и Пруссия Бисмарка. Интеллектуалы, которые тридцать лет призывали Францию стать единственным судьей своих действий и не обращать внимания на вечную мораль, демонстрировали ясное понимание национального интереса, поскольку интерес этот – в высшей степени реалистический и не имеет ничего общего с бескорыстной страстью. Остается опять-таки решить, призваны ли интеллектуалы служить интересам такого рода.
Современные интеллектуалы обрекают на людское презрение не только всеобщую мораль, но и всеобщую истину. Тут интеллектуалы проявили себя, право же, гениальными в своем старании служить мирским страстям. Очевидно, что истина – большая помеха для намеревающихся утвердиться в своих отличиях: коль скоро они ее принимают, они принуждены сознавать себя во всеобщем. Какая радость для них – узнать, что это всеобщее лишь фантом, что существуют одни только частные истины, «истины лотарингские, провансальские, бретонские, согласие между которыми, устанавливавшееся веками, определяет то, что благотворно, почитаемо, истинно во Франции»
[221]
(соседи наши говорят об истинном в Германии); иными словами, им приятно узнать, что Паскаль – не более чем грубый ум, что истина по сю сторону Пиренеев – полнейшее заблуждение по другую*. – Подобное поучение человечество слышит и относительно класса: оно узнает, что есть буржуазная истина и рабочая истина; что даже функционирование нашего разума различно в зависимости от того, рабочие мы или буржуа. Источник ваших зол, назидает Сорель трудящихся, в том, что вы не усвоили способ мышления, подходящий вашему классу; его ученик Жоанне говорит то же самое капиталистическому миру. Быть может, скоро мы будем пожинать плоды этого подлинно высочайшего искусства современных интеллектуалов обострять у классов чувство своего отличия.
Преклонение перед частным и презрение к общему – это ниспровержение ценностей, характерное для всего мировоззрения современного интеллектуала и провозглашаемое им в гораздо более высокой области мысли, чем политика. Как известно, метафизика, принимаемая в последние двадцать лет почти всеми, кто мыслит или выставляет себя мыслящим, полагает высшим состоянием человеческого сознания такое состояние – «длительность», – когда мы постигаем в себе то, что есть в нас наиболее индивидуального, наиболее отличного от всего, что нам не тождественно, и освобождаемся от тех форм мышления (понятие, рассудок, правила языка), посредством которых мы можем познать в себе только то, что обще у нас с другими. Эта метафизика полагает наивысшей формой познания внешнего мира ту, при которой вещь постигается в ее единственности, в ее отличии от всякой другой вещи; она выражает крайнее презрение к разуму, который стремится открыть общее в бытии. Сегодня мы столкнулись с явлением, ранее неизвестным, по крайней мере не получившим такого развития: метафизикой, проповедующей культ случайного и презрение к вечному
[222]
. Ничто не показывает нам убедительнее, насколько глубока у современного интеллектуала воля к возвеличению реального – практического – мира существования и принижению мира идеального, или собственно метафизического. Напомним, что в истории философии почитание единичного, индивидуального – это вклад немецких философов (Шлегеля, Ницше, Лотце), тогда как метафизическое преклонение перед всеобщим (соединенное даже с некоторым пренебрежением к экспериментальному) – преимущественно греческое наследие человеческого разума; так что и в этом отношении учение современных интеллектуалов в его глубинных особенностях означает торжество германских ценностей и поражение греческой культуры.