36. Печальное апостериори
[17]
, или Судьба антисемита Финкельсона и почтальона, изучающего письма
Так вот мы и жили прекрасно и безмятежно, пока нашим соседом не стал один впечатлительный и изрядно наблюдательный холостяк, и звали его Иосиф, и фамилия у него была то ли Финкельсон, то ли Фанкельсон, и был он такой же еврей, как и я, но только не совсем такой, а очень даже необычный, это был еврей, который страшно ненавидел всех евреев, это был самый ярый антисемит, какой только бывает при помрачении от старости мозгов.
Разумеется, что он сразу же возненавидел меня и всю мою семью, и то ли от безделья, то ли от скуки, какую часто испытывают одинокие престарелые холостяки, он счёл за благо устроить за нами постоянную слежку, с этой целью купил себе подзорную трубу и день и ночь глядел на нас через нее из своего чердачного окна.
К сожалению, я не ощущал на себе чрезвычайно любопытного и пытливого взгляда, ведь Иосиф попадался на глаза очень редко, зато наблюдал за нами каждый божий день, чего мы не подозревали.
Сейчас я думаю, что по характеру это был сильно неуживчивый и опасно злобный человек, еще мне кажется, что он не смог за свою жизнь ни одну женщину на свете сделать по-настоящему счастливой, а тем более своей женой, и что главным смыслом его жизни, пока он был молод, была его работа. Правда, в силу чересчур слабого здоровья и ужасно нервического склада ума он очень рано ушел на пенсию и купил по соседству с нами маленький домик и стал выращивать сад.
С первых же дней покупки своего дома он даже пытался поближе познакомиться с нами, но узнав, что я и Матильда евреи, а Мария армянка, он неожиданно выкрикнул: «Суки!», за что тут даже был укушен нашим черным Асмодеем и, конечно, затаил на нас злобу..
– Послушай, он, кажется, еврей, – удивилась тогда Матильда.
– Неужто он еврей? – не меньше ее удивилась Мария.
– Да, он еврей, – вздохнул я, – но только и евреи бывают очень разные!
– К примеру, сумасшедшие, – засмеялась Матильда.
– Или безобразные, – поддержала ее Мария, но я не смеялся, я очень хорошо помнил свое нахождение в психушке и вообще считал зазорным смеяться над больным старым человеком, хотя бы и был он совсем свихнувшимся стариком.
Через несколько дней наш Асмодей стал корчиться в судорогах, и только своевременный приезд ветеринара спас его собачью жизнь.
Оказалось, что Асмодея пытались отравить. Пробыв некоторое время в сомнениях, я почти совсем забыл про этот случай, а зря, ибо старая лиса – Финкельсон – продолжал охотиться за нами с помощью оптической трубы и даже фотоаппарата.
Финкельсон, хотя и был по-своему сумасшедшим, то только в пункте национального вопроса, и он быстро понял, что я вместе с Марией и Матильдой живу в одном браке, что не просто удивило его, а возмутило самым ужаснейшим образом, его, одинокого старика, который всегда ощущал себя таким чистым и моральным, что даже боялся порою посещать общественные места и мочился исключительно под деревьями, как любят делать не только одни собаки.
С этих пор он нас фотографировал на нашем огороженном участке, который был хорошо виден Финкельсону из своего чердачного окна, выходящего прямо на наш участок. В то время, когда я, Мария и Матильда лежали обнаженными на траве или вместе объединившись в изящнейшем хитросплетении рук и ног, представляя из себя какое-то внеземное существо, этот сумасшедший старик фотографировал нас дрожащими от волнения руками. Но впоследствии, чтобы снимки получались лучше, он сделал под фотоаппарат самодельный штатив, с которого уже и производил эту гадкую съемку, гадкую, ибо он заглядывал к нам как бы в нашу душу, и хотя я был сам не менее гадок, когда с помощью видеокамеры снимал Штунцера в соитии с его молодыми покойницами, все же меня в тот момент оправдывало какое-то разумное начало, которое отторгало от себя этого безумного человека, а сейчас же кто-то глядел не просто на меня, а на всю мою семью в миг ее волшебной близости, и получалось так, что омерзительные глазки Финкельсона марали нас своим «моральным» любопытством!
Однако и это было бы полбеды, но Финкельсон, сгорающий от собственного возмущения, кинулся строчить на нас донос, и, скорее всего, это можно было назвать не просто доносом, а памфлетом на тему: «Противоестественно-патологическая сек-суализация полигамного сионизма».
Правда, Мария не была еврейкой, но Финкельсона это нисколько не обескуражило, поскольку всех, кто близко знался с евреями, он тоже причислял к аморальным и нечистоплотным типам людей, по отношению к которым он ощущал не только фанатичную злобу, но и некое злорадство с превосходством, вот, мол, дотронулись и запачкались!
Кроме всего прочего, обладая какой-то обостренной любовью к собственной добродетели и по-своему понимаемому чувству справедливости, Финкельсон решил с помощью своих доносов в соответствующие органы учинить над нами настоящую расправу.
По его мнению, было достаточно одной анонимки с десятком фотографий, чтобы дело для нас приняло самый скверный оборот, для особой убедительности он даже в несколько раз увеличил наши фотографии и упаковал в специальные пластиковые трубочки, тщательно обернув их в папиросную бумагу.
И все-таки первая его анонимка исчезла, как будто провалилась сквозь землю, но Финкельсон был Финкельсон, его натура требовала от него существенного подвига, каковым он считал быструю подачу письменных сигналов о всех творящихся на свете безобразиях, отовсюду собранных в наш дом. Еще Финкельсон серьезно подумывал о том, что все люди или должны сидеть в тюрьме, или спокойно переходить улицу на зеленый сигнал сфетофора.
Поэтому нисколько не удивительно, что он не оставил своих безуспешных попыток засадить нас в тюрьму, правда, теперь он уже каждый день, как неприкаянный, садился за стол и писал новую анонимку, и снова печатал фотографии, но все опять куда-то пропадало, словно кто-то наверху с насмешливым любопытством рассматривал все эти писульки и отпечатанные, как бы срисованные с натуры, удивительные позы в саду камней у можжевельников с дубками и множеством причудливых растений, гиацинтов, филадендронов и с цветущими кувшинками в пруду.
Наверное, это можно было охарактеризовать как некое порнографическое или эротическое искусство, но когда частью этого искусства становился ты сам и твоя семья, твои жены, и когда кто-то грязными потными липкими руками брал эти фотографии, то тебе уже было не до смеха!
Вместе с тем, Финкельсон потерял аппетит, стал вялым и больным, впрочем, больным он был всегда, но на этот раз он даже подходил к забору, завидев меня или Марию с Матильдой, и очень громко жаловался нам на свою головную боль. Удивительно: человек делал тебе гадости и общался с тобой самым непринужденным образом.
Больше всего Финкельсона заботило, что все творящиеся безобразия в этом мире оставались в своем первородном нетронутом виде, в то время как собственные безобразия он, конечно же, не замечал.