Моэм преувеличивает: в эти, да и в последующие годы мозги после часа дня работают у него ничуть не хуже, чем ранним утром. Вторую половину дня они, правда, настроены не на творческий, а на практический лад: писатель — столь же последовательно и целеустремленно — трудится над своим имиджем, всеми силами стремится вписаться в столичную литературную жизнь. Внимательно читает корректуру, «под лупой» изучает контракты, особое внимание уделяет гонорарам, торгуется с издателями, при этом на изменения в тексте, которые предлагают внутренние рецензенты и издатели, как правило, соглашается легко, не упрямится. Когда осенью 1902 года Хатчинсон, у которого Моэм тогда печатался во второй раз, под нажимом внутренних рецензентов и собственных строгих моральных принципов потребовал убрать из романа «Миссис Крэддок» «неприличные» фразы, вроде на сегодняшний день совершенно невинной «ее плоть взывала к его плоти, и желание их было неукротимым», Моэм подчинился безропотно.
Вписаться в литературную жизнь столицы, безусловно, хочет, но коллег-литераторов сторонится, слишком близко с ними не сходится — ни теперь, ни в дальнейшем. «В своей жизни я перезнакомился с очень многими — пожалуй, слишком многими — писателями, — признавался он уже в 1950-е годы Гэрсону Кэнину. — Брататься с писателями мне, писателю, разумным не кажется. Это приводит к своеобразному литературному инбридингу, и мы начинаем плодить идиотов. Куда полезнее водить дружбу с рыбаками, стюардами на пароходах, с „жучками“ на скачках или же с шлюхами».
Моэм обзаводится литературным агентом Уильямом Моррисом Коллзом, выпускником Кембриджа, толстым бородатым ирландцем с хриплым, заразительным смехом, который представляет правовое агентство «Авторский синдикат». Потом, уже в 1905 году, недовольный работой не слишком распорядительного Коллза, он, по рекомендации Арнолда Беннетта, меняет его на Джеймса Брэнда Пинкера — в прошлом журнального редактора и внутреннего рецензента. Антипод Коллза, низенький, розовощекий, похожий на Пиквика человечек, Пинкер носился с авторами, точно наседка, нередко их авансировал, успешно защищал права таких авторитетных и капризных писателей, как Уэллс и Гиссинг, Генри Джеймс и Арнолд Беннетт, американец Стивен Крейн и поляк Джозеф Конрад.
Меняет Моэм и издателя. Уходит от прижимистого и неуравновешенного Анвина сначала к Хатчинсону, которого Генри Джеймс называл «самым продувным из всех издателей», потом, ненадолго, — к «Мэтьюэну», а затем — уже на всю жизнь — к более солидному, надежному и богатому Уильяму Хайнеманну. Хайнеманн стал его постоянным издателем, при этом сказать, что отношения у Хайнеманна с Моэмом всегда были безоблачными, нельзя; издатель и автор, даже если они и приятельствуют, редко бывают союзниками.
Занимается издательской деятельностью и сам. Вместе с другом Уайльда, прозаиком, поэтом, своим приятелем, а заодно и сексуальным партнером, Лоренсом Хаусменом издает ежегодный альманах «Рискованное предприятие: ежегодник искусства и литературы», где, вслед за знаменитой символистской «Желтой книгой», печатаются рассказы, стихи, эссе с иллюстрациями современных художников. Альманах и впрямь оказывается предприятием рискованным: появилось всего два выпуска — за 1903 и 1905 годы, однако Хаусмену и Моэму удалось привлечь таких завидных авторов, как Гилберт Кийт Честертон, Томас Гарди, Артур Саймонс и даже Джеймс Джойс.
Пишет рецензии, а если быть совсем точным, — рецензию: за всю свою долгую жизнь Моэм отрецензировал всего-то три книги, в том числе, между прочим, «Счастливчика Джима» Кингсли Эмиса, но на скандальный роман Эмиса Моэм откликнется лишь спустя более полувека, в 1956 году.
Большой поклонник Капри («ласковый, спокойный и приветливый остров», — сказано о Капри в рассказе «Мэйхью»), Моэм с энтузиазмом отзывается на путевые очерки о Южной Италии «У Ионического моря» уже известного нам Джорджа Гиссинга. В рецензии, напечатанной 11 августа 1901 года в столичной «Санди сан», Моэм превозносит автора «Преисподней» за «живую простоту» стиля, за «суровую правду» о нелегкой жизни итальянских крестьян. Сравнивает «нашу душеньку» (вспомним Гоголя) Италию с Англией, и не в пользу последней. Предается ностальгии: «…ночной вид светящегося Везувия и каприйские перголы вызывают у меня самые сильные чувства, когда я вспоминаю их в тусклом и унылом Лондоне… <…> Я взял эту книгу с собой на кентский берег и читал ее вечерами, прислушиваясь к глухому шуму серого моря… Как же непохожи великолепные цвета Калабрии на этот северный океан, безрадостный и холодный даже в середине июля!.. И если поначалу воспоминания о местах и людях, которых я люблю всем сердцем, меня угнетали, ведь еще год мне суждено пробыть вдали от них, — то в дальнейшем я утешал себя мыслью о том, что именно в воспоминаниях люди и места, где ты побывал, являют собой самое большое очарование». Этими же мыслями (преимущество южной Европы над северной, противопоставление непосредственности итальянцев и испанцев практической сметке, заземленности англичан, утешение воспоминаниями) полны и путевые очерки самого Моэма о Флоренции, Капри или Андалузии. «В отличие от непосредственных, небрежных (insouciant) испанцев, — пишет Моэм в „Земле Пресвятой Девы“, — англичане ходят тупой, тяжелой походкой, прихрамывая, как прихрамывают очень усталые». Лондон в путевых заметках Моэма, как и кентский берег, — сер, однообразен, это «свинцовый город, поливаемый ледяным, непрекращающимся дождем». Зато в Севилье автор «Земли Пресвятой Девы» «жадно хватает жизнь обеими руками, ведет рассеянный, радостно-безмятежный образ жизни».
В литературу Моэм пока еще толком не вошел, зато в литературной жизни нелюбимого Лондона участвует активно. Регулярно посещает наиболее известные литературные салоны — и людей посмотреть, и себя показать. Себя, правда, показывать не очень получается. Громкая слава еще впереди, да и фрак оставляет желать лучшего: ста пятидесяти фунтов годового дохода на то, чтобы вести светскую жизнь, недостаточно. Тем не менее молодого, энергичного, увлекающегося, любопытного литератора стесненные средства не останавливают. Он обаятелен, общителен, остроумен, превосходно и неустанно танцует, одинаково хорошо играет в бридж, гольф и сквош, ухаживает за женщинами, заводит полезные знакомства.
И оставляет нам в «Записных книжках» весьма любопытные воспоминания о светской жизни последних лет викторианского и первых лет эдвардианского Лондона. Любопытные потому, что они в самом скором времени займут свое место в романах, пьесах и рассказах писателя. А еще потому, что, как убедится читатель, британские хлебосолы конца века не слишком отличались от наших фамусовых, троекуровых и ростовых. Да и нравы лондонского высшего света не претерпели существенных изменений со времен Джейн Остин.
«Как известного драматурга, человека модного, меня стали приглашать на обеды, порой до чрезвычайности пышные. Мужчины надевали по такому случаю фраки и белые галстуки, женщины — богатые платья с большими шлейфами. Длинные волосы они укладывали на макушке высокой копной, не брезгуя накладками. Когда все приглашенные собирались в гостиной, каждому джентльмену сообщали, кого из дам ему следует вести к столу, и при словах „кушать подано“ он предлагал ей руку. Впереди становился хозяин дома с вдовой самого высокого ранга, остальные гости спускались за ним в столовую торжественной процессией, которую замыкала хозяйка, опираясь на руку какого-нибудь герцога или посла. Вы мне не поверите, если я скажу, какое количество еды поглощалось на подобных трапезах. Начинали с супа или с бульона, на выбор, затем ели рыбу, а перед жарким подавали еще разные закуски. После жаркого гостей обносили шербетом — замороженным соком: считалось, что он помогает открыться второму дыханию. За шербетом следовала дичь (по сезону), а за ней — широкий выбор сластей и фруктов. К супу полагался херес, к другим блюдам — всевозможные вина, включая шампанское.