Книга Тайны советской кухни. Книга о еде и надежде, страница 44. Автор книги Анна фон Бремзен

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Тайны советской кухни. Книга о еде и надежде»

Cтраница 44

По дороге в детский сад я неудержимо рыдала от страха перед заборами и призраками (хотя, признаюсь, лирические сосульки от печальных слез на щеках доставляли мне тайную радость).

Внутри все пахло благополучием и свежеиспеченными пирожками. Особенно великолепен был Ленинский уголок с букетами белых гладиолусов под стендом с фотографиями семьи Ульяновых, обитым красным бархатом и похожим на иконостас. На панорамной веранде, выходившей в лес с призраками, дремали на свежем воздухе номенклатурные отпрыски, завернутые, как поросята, в спальные мешки на гусином пуху. Я пришла во время «мертвого часа».

— Вставайте, будущие коммунисты! — крикнула воспитательница, хлопая в ладоши. — Пора принимать рыбий жир!

Я решила, что она имеет в виду отраву в коричневой бутылочке, которой ежедневно поили во всех детских садах, давая к ней кубик черного хлеба с солью. Вместо этого монументальная нянечка по имени, как сейчас помню, Зоя Петровна приблизилась ко мне с большой ложкой черной икры.

Это была моя первая встреча с севрюжьими яйцами. Они пахли рыбой и железом, как ржавая дверная ручка.

— Открой рот… ложечку за Ленина, — упрашивала слоноподобная нянечка, пихая мне ложку в сжатый рот. — За Родину, за Партию! — заклинала она, повышая голос. Икра блестела под самым моим носом. Я начала давиться.

— Ах ты маленький клоп! — проревела она. — Только попробуй стошнить! Я тебя заставлю съесть всю блевоту!

При такой альтернативе я выбрала икру. Но она показалась мне ненамного вкуснее блевотины.


Вскоре стало очевидно, что я не вписываюсь. Совсем. У меня была нерусская фамилия воскресного папы, мешковатое поношенное румынское пальто, рвота, причем постоянная, и бунтарская мама, которая опрометчиво пыталась оградить меня от идеологической обработки, запрещая читать любимого писателя советских детей Аркадия Гайдара и учить песни о Ленине. Я знаю, мама хотела как лучше, но скажите, о чем она думала, растя меня идеологическим бельмом в глазу? Она что, не знала, что в СССР обязательным определением к слову «детство» всегда было слово «счастливое»? И что детей с грустными глазами, таких как я, в советских детских садах и школах называли «недружными»?

Мамины сокровенные прустовские фантазии вступали в конфликт с алым, гремящим фанфарами социалистическим эпосом о светлом будущем, отчего я пребывала в состоянии перманентной отрешенности и отчужденности. Мамино желание уберечь меня от пережитого ею советского раздвоенного сознания привело к тому, что у меня развился обратный его вариант. Дома я не смела сказать, что выучила песни о Ленине — нечаянно, просто оттого, что много раз слышала их на репетициях. Даже себе самой я едва могла признаться в том, что очарована запретным кумачовым миром, населенным счастливыми внуками Ильича. «Ленин всегда живой, — тихо пела я в подушку дома по выходным, корчась от стыда, — Ленин всегда с тобой… В каждом счастливом дне, Ленин в тебе и во мне!»

— Анютик, мы эту гадость домой не приносим, — коротко сказала мама, услышав однажды мое пение.

А по ночам в будни в детском саду меня, конечно, снедала тоска противоположного свойства. Не смея даже пикнуть в присутствии страшной Зои Петровны, я беззвучно напевала себе мамины любимые песни. Например, «Гретхен за прялкой» Шуберта: «Тяжка печаль и грустен свет, ни сна, ни покоя, мне, бедной, мне, бедной, нет…»

— На правый бок — ЖИВО! Руки вытянуть поверх одеяла!

Как сержант, осматривающий свой взвод, Зоя Петровна обозревала аккуратные ряды кроватей в спальне, чтобы удостовериться, что мы не заняты никакой индивидуалистической антисоветской деятельностью. Не чешемся и не встаем в туалет. Лежать на правом боку меня устраивало. Так я могла глядеть в окно на огни новенькой девятиэтажки, мерцавшие в чернильной темноте. Эти дома были слегка улучшенным при Брежневе вариантом хрущобы: девять или тринадцать этажей вместо пяти, плюс лифты и мусоропровод. Я тихо лежала, мурлыкая свои песни, и мысленно заходила в уютно освещенные дома, где мамы наливали чай в оранжевые чашки в горох, а потом целовали дочек перед сном. У этих воображаемых женщин всегда были короткие темные волосы, как у мамы, но лицо другое. Я часами не спала, считая и пересчитывая оставшиеся освещенные окна. С каждой погасшей лампой я чувствовала уколы боли, которые в конце концов, когда все здание погружалось во тьму, сливались в волну одинокого отчаяния. Окна были маяками, светившими мне из внешнего мира, мира по ту сторону высокого проволочного забора.

По утрам — новая сердечная боль. Ровесники меня почти не интересовали, но был один светловолосый мальчик с прямым носом и выразительными голубыми глазами, Саша. Его отец был знаменитым телеведущим. Я не была влюблена в Сашу так же, как (тайно) в Гагарина. Это было скорее сочувствие, узы секретной общей печали. Мы с ним почти не разговаривали, но однажды, когда меня вырвало и все меня дразнили, он легонько погладил меня по голове, чтобы подбодрить.

У Саши была своя несчастная особенность: он писался в постель. По утрам Зоя Петровна сдергивала с него одеяло и изучала простыню, затем рывком поднимала мальчика на ноги, стягивала с него белые трусы и волокла его в дальний конец спальни. Остальных детей она выстраивала в линейку. Мы проходили мимо описавшегося, и каждый должен был шлепнуть его по голой попе. «Надеюсь, ты его не шлепала?» — спросила мама, ужаснувшись. Но что я могла сделать? Очередь приближалась, мое сердце колотилось. Я не могла ни ослушаться Зою Петровну, ни присоединиться к обидчикам Саши, который стоял совершенно спокойно, со стеклянными глазами и странно отсутствующим выражением лица. Помню свою панику и его бледные ягодицы. Широко размахнувшись, будто бы для удара, я затем слегка провела рукой по его попе.

Поразительно, но к завтраку Саша совершенно отошел и радостно уплетал манку с чаем. Я же сидела и давилась жидкой белой кашей, с холодным желтым квадратиком высококачественного вологодского масла сверху.

Во время еды я особенно глубоко чувствовала, что я не как все. Внутренняя борьба усиливалась с каждым новым идеологически неприемлемым лакомым кусочком — я до смерти хотела его съесть, но знала, что мама придет в ужас. Меня рвало. Я думала, не объявить ли голодовку, как татарский диссидент, о котором она мне рассказывала. И тут с отчаяния меня осенило. Мой столик стоял рядом со старой ребристой батареей, а промежуток между ней и стеной мог вместить всю несъеденную за неделю еду. И вот, когда никто не смотрел, я бросала деликатесы партийной элиты за батарею. Первыми туда отправились эскалопы из телятины с белыми грибами, которые мы собирали сами под душистыми сталинскими соснами. За ними — макароны. В отличие от обычных дешевых эти были тонкие, белые и щедро засыпаны мягким импортным сыром из заветной (хотя порой не столь уж дружественной) страны — родины маршала Тито. Прощай, паштет из деликатесной печени трески, прощай, полезная запеканка из нежного творога с клюквенным киселем.

Но конфеты, которые давали к полднику, у меня рука не поднималась выбросить. В нашем счастливом бесклассовом обществе конфеты были одним из самых очевидных признаков статуса. Липкие пролетарские ириски «Кис-кис» и твердые, цвета ржавчины «Раковые шейки» заполняли зубные дупла народных масс. Уровнем выше были лишь «Мишки на Севере» с белым медведем на голубом фантике. И какая же это была романтическая конфета! Она рассказывала о просторах Арктики, которые предстояло покорить советским исследователям. А еще были шоколадные зайцы в зеленой фольге, эти священные животные экономики дефицита. Они стоили девять рублей кило (десятая часть средней месячной зарплаты) и были всегда в продаже, за что их презирали. Только раздувшиеся от взяток гаишники со своим извечным идиотизмом и полным отсутствием вкуса радостно их скупали. «Гаишники покупают детям шоколадных зайцев, когда забывают забрать их из садика», — с ухмылкой говорила продавщица в нашей местной кондитерской.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация