«Хайрайз» обходился в небольшое состояние. Но я, застыв у окна, все смотрела вниз, на широкую улицу, в восторге от того, что давняя детская мечта наконец сбылась.
Я здесь!
В начале шестидесятых бульдозеры сделали просеку в извилистых, старых арбатских переулках, как по линейке прочертив огромный проспект, тогда звавшийся Калининским. Гуляя по сегодняшнему Новому Арбату, иностранец увидит лишь забитую шестиполосную магистраль, где блестящие «БМВ» подрезают закопченные ревматические автобусы, а по сторонам высятся позднемодернистские башни — грязно-серые, но обладающие определенным брутальным не пойми чем. Этот иностранец может усмехнуться при виде аляповатого глобуса с красными буквами на крыше безвкусного центра «Арбат», скривиться от фальшивых стейкхаусов и якиторий, разросшихся справа и слева.
А я? Я смотрела из окна на проспект своей детской мечты.
Я видела этот глобус в 1972 году. Тогда мне казалось, что он светится волшебным синим светом. Девиз гласил: «АЭРОФЛОТ — СКОРОСТЬ, КОМФОРТ». Он крутился, на нем вспыхивали разные таинственные зарубежные страны — это было московское чудо новейшей японской электроники. Под ним покупатели в меховых шапках прогуливались по самому широкому в Москве тротуару мимо универмага «Весна», где в светящихся витринах красовались польские клетчатые плащи — в продаже их никогда не было. Черные «волги» и «чайки» надменно скользили по двум полосам, зарезервированным для начальства. Некоторые везучие москвичи несли дефицитные кукурузные хлопья из шикарного «Новоарбатского» — это был гастроном самообслуживания в американском стиле. И себя маленькую я тоже видела — глазеющей на гигантский экран в духе Таймс-сквер, на котором крутили мультики и яркие пропагандистские ролики. Калининский проспект был для меня видением Запада, представлением о передовом крае технологии, хрустальным мостом в будущее. Бродвей, Елисейские Поля и Гиндза в одном.
Наш «хайрайз» был одним из четырех 26-этажных железобетонных жилых небоскребов, построенных в 1968 году — всего за два года до того, как я переехала в старый арбатский переулок неподалеку. Предназначенные для номенклатуры, эти башни очаровывали меня новизной и геометрической строгостью. Они были моей личной, жилищной утопией. Мне хотелось прожить всю жизнь там, на самой вершине советской современности 1960-х — на том самом месте, где теперь, в 2011-м, мама сражалась с неисправным электрическим чайником.
Память жестоко шутит с объектами наших ностальгических желаний. Когда с ними встречаешься в реальности, обычно обнаруживается, что они гораздо меньше. И обескураживающе облезлые. Как же чудесно, думала я, что даже сорок лет и паспорт, полный визовых штампов, не смогли затмить величие уродливого Калининского проспекта.
Прежде чем упасть на икейские кровати, мы перекусили за икейским столом сосисками и перцовкой, привезенными с Украины. Мама с Барри, видимо, слишком устали, чтобы оценить всю иронию момента: на другом берегу Москвы — реки пылал в огнях подсветки гигантский торт сталинской гостиницы «Украина».
Наутро мы оставили маму в компании телефонной троицы — скайп, местный городской, российский сотовый — и отправились на прогулку по Бульварному кольцу, тем маршрутом, которым мы ходили с бабушкой Аллой. Был великолепный весенний день. Небо сияло лазурью, и в неожиданно ароматном воздухе сверкали тюльпаны и подмигивали со своих клумб анютины глазки. Сердце пело. Флора бульвара вдохновляла на набоковскую ностальгию по «радушной, раскаявшейся, черемухой цветущей России».
Что касается фауны…
— Мне машину на день рожденья подарили, — говорит приятелю мальчик лет шести в толстовке Abercrombie. — Не игрушечную, кретин. Машину. С шофером.
На Никитском бульваре дамы — молодые, старые, прекрасные, ужасные — все ковыляют на садистски высоких каблуках, как стадо жирафов.
— Смотри, — шепчет Барри, разглядывая блондинку в шортах и головокружительных розовых туфлях на платформе. Розовые атласные ленты развеваются на ее дрожащих лодыжках.
Но не ее обувь привлекала всеобщее внимание.
Московский взгляд, откровенно смеривающий тебя снизу доверху, оценивающий одежду и аксессуары, пронзающий презрением или одаряющий высокомерным одобрением, — этот взгляд застыл на моих ногах. С голыми пальцами. На сентиментальную прогулку я надела практичные адидасовские шлепки, тем самым нарушив московские правила приличия. Здесь, в родном районе, я внезапно почувствовала себя словно в том кошмарном сне, когда оказываешься голым на людях. На мои нагие пальцы пялились в чайном магазине (десять долларов за тридцать граммов «белых игл» из провинции Фуцзянь), в кондитерской (десять долларов за кусочек тирамису), в цветочной лавке (десять долларов за розу). В этих достойных заведениях воплотились самые ценные качества в постсоветской России: «элитность» и «эксклюзивность».
Мы сбежали с бульваров на Тверскую и нырнули в Музей современной истории России — поближе к народу.
— Женщина! — громыхнула бабушка-смотрительница. — Вы себе ноги отморозите!
На улице было за двадцать. Но вместо того, чтобы отстаивать право на шлепки, я присоединилась к дискуссии между бабушкой, сулившей мне обморожение, и побитой молью старой девой, которая сторожила зал с нарядным стендом, посвященным коммунальной кухне (!).
Старушки спорили, кто был лучшим правителем России. Паникерша говорила, что Брежнев: «Целых восемнадцать лет покоя и процветания!» Моль заявила, что плачет при одной мысли о том, что большевики сделали с бедным, бедным царем Николаем II, — и, не переводя дух, провозгласила лучшим правителем всех времен Сталина:
— Он привел Россию к победе.
— Но ведь он… э… уничтожил столько людей? — встряла я без приглашения. Сталинистка философски от меня отмахнулась:
— Лес рубят — щепки летят.
Апологеты Сталина часто используют этот аргумент. Когда мы уходили, обе бабушки дружно ругали худшего правителя всех времен — Горбачева! Мы отважились еще раз выйти на бульвары.
— Вы в шлепках! — проорала со скамейки бегемотиха с оранжевыми волосами. — Тут все заплевано — и даже хуже! Хотите, чтоб вам ногу ампутировали?
— Но в Москве сейчас стало так чисто, — трусливо проблеяла я в обалдении: неспешная ностальгическая прогулка стремительно превращалась в кошмар наяву.
— Какое «чисто»?! — был ответ. — Да ведь ее чурки метут! Чурки — это расистское оскорбительное название для небелых рабочих-мигрантов из бывших братских республик. Даже в эту восхитительную предпасхальную субботу, когда душе хотелось петь и москвичи раскупали Dom Perignon для пасхального обеда, рабочие из бывшей советской Средней Азии трудились вовсю — мели тротуары, разгружали грузовики, раздавали листовки с рекламой суши. Мазок за мазком усердно красили в пастельные оттенки исторические особняки и новодельные дворцы нуворишей. Внезапно я поняла, откуда в московском центре этот фальшивый блеск.
В Москве от двух до пяти миллионов рабочих-мигрантов — вероятно, четверть раздувающегося населения столицы. Они стали стекаться сюда в девяностые, спасаясь от постсоветских бед. Здесь им недоплачивают, их бьют националисты, притесняет полиция.