Его особое «призвание» было секретом, о котором знал и шептался весь город. Одни притворялись больными, другие боялись, но все, за малым исключением, оставили его в покое и испытывали уважение, вызванное, как я думаю, скорее огромным, невероятным богатством Доктора, доставшимся ему от предков, нежели его философскими изысканиями, – отношение, идеально отраженное в холодном каменном монументе, возвышающемся над кладбищем Олд Хилл.
Эразмус Грей бросил вожжи у железных ворот, и с минуту мы сидели, пока старая лошадь тяжело дышала, восстанавливая дыхание после долгого, извилистого подъема ко входу на кладбище.
– Мой револьвер, Уилл Генри, – сказал Доктор тихо. Старик посмотрел, как я передал револьвер Доктору, облизнул губы и быстро отвернулся.
– Надеюсь, вы взяли оружие, – сказал ему Доктор.
– Винчестер, – ответил Эразмус Грей. – Самое большее, во что я стрелял из него, – так это в гуся, – добавил он с тоской.
– Целься в живот, – спокойно сказал Доктор, – сразу под пастью.
– Я так и сделаю, Доктор, – сухо ответил Эразмус, – если смогу как следует прицелиться, убегая в противоположном направлении!
И он снова бросил взгляд назад, на мое сжавшееся в комок тело.
– А мальчик?
– Уилл Генри пойдет со мной.
– Лучше бы он остался здесь, у ворот, – сказал старик, – нам нужен кто-то для прикрытия.
– Худшего места, на мой взгляд, для него не придумаешь.
– Я могу оставить ему свою винтовку.
– Он пойдет со мной, – твердо сказал Доктор. – Уилл Генри, открывай ворота.
Я выпрыгнул из телеги. Передо мной были ворота, за которыми возвышался холм с надгробиями и памятниками, ряд за рядом поднимающимися к вершине, скрытой за ветвями старых дубов, ясеней и тополей. За моей спиной, полностью укрытый туманом, остался Новый Иерусалим; жители его спали в сладком забытьи. И не ведали они, и догадываться не могли, что над этой возвышенностью, этим островом смерти, вздымающимся над морем нежного весеннего тумана, обволакивающего все живое, не дремлет такой кошмар, перед лицом которого все человеческие страшные сны померкли бы враз.
Эразмус Грей направил телегу по узкой дорожке, идущей вдоль стены кладбища и окаймляющей его. Справа от нас была стена, слева – мертвецы, а над нами – безлунное небо, усеянное звездами. Ночной воздух был неподвижен – ни дуновения ветерка. Стояла тишина, нарушаемая лишь равномерным постукиванием копыт лошади, скрипом и стоном колес да тихим стрекотом сверчков.
Дорога была неровной, отчего телега кренилась то на один бок, то на другой, по мере того как мы продвигались вперед. Труп, лежащий рядом со мной, качался туда-сюда, и меня поразило чудовищное сравнение: он был похож на завернутого младенца в колыбели – горькая пародия.
Старик смотрел вперед, положив руки с вожжами на колени; Доктор весь подался вперед, с тревогой вглядываясь во мрак между деревьями. Там, где деревья росли слишком густо, образовывая арку над дорогой, по которой мы ехали, Доктор запрокидывал голову и пристально всматривался в листву.
– Теперь, Уилл Генри, нужен глаз да глаз, – прошептал он мне через плечо. – Они легко взбираются на деревья. Если самка Антропофага вдруг прыгнет сверху, целься ей в глаза – это ее самое уязвимое место.
Я вытащил из связки деревянный кол и проследил за его взглядом. Наверху, во мраке переплетенных ветвей над головой, мое воображение тут же нарисовало нечеловеческие силуэты с огромными руками и цепкими когтями, впившимися во многовековые деревья, и глаза, горящие недвусмысленной злобной жаждой.
Мы приближались к восточной границе кладбища – вглядевшись в темноту, я смог различить впереди очертания угла кладбищенской стены. Вдруг Эразмус повернул телегу на крошечную, изрезанную колеями дорожку, которая вилась между деревьями и вела к самому сердцу кладбища. Наше появление потревожило какого-то лесного зверька, возможно белку или птицу, и как только она завозилась и зашуршала в листве, Доктор вскинул револьвер, прицеливаясь. Но прицеливаться было не во что – вокруг стоял мрак, и не было видно ничего, кроме теней. Я услышал, как он прошептал:
– Вот он, настоящий враг!
Мы выбрались из-под деревьев и выехали на открытую местность, сплошь покрытую могильными камнями. Их шелковистый мрамор мерцал при свете звезд. Через полдюжины ярдов Эразмус остановил телегу. Я поднялся с корточек и вперился взглядом в ближайший памятник. Это был большой камень, украшенный геральдическими символами семьи, захороненной в этом месте: БАНТОН.
– Вот, здесь, – прошептал старик – взломщик могил, указывая дрожащим пальцем на камень у дороги, – то самое захоронение, Доктор.
Доктор Уортроп легко спрыгнул с козел и подошел к могиле. Он обошел вокруг нее, тщательно осматривая землю и что-то бормоча себе под нос, в то время как Эразмус Грей и я стояли, боясь пошевелиться, и наблюдали за ним.
Мой взгляд был прикован к могильному камню, у которого расхаживал Доктор, точнее, к имени, высеченном на нем: «Элиза Бантон. Родилась 7 мая 1872 года, умерла 3 апреля 1888 года». Всего месяц пролетел с ее шестнадцатилетия, как безразличная смерть, пренебрегая юностью, заключила в свои холодные объятия едва порозовевший и еще не раскрывшийся бутон ее женственности. И это только для того, чтобы передать ее в объятия существа, менее безразличного, чем смерть, для союза более грязного и оскорбительного, чем смертельные узы. За две недели Элиза Бантон превратилась из невинной невесты Смерти в инкубатор для плода монстров. Я перевел взгляд с холодного камня на тело, завернутое в белую простыню, и сердце мое пронзила боль – потому что вдруг я понял: это больше не безымянный труп в телеге, не безымянная жертва. У нее есть имя – Элиза. И семья, которая, должно быть, любила ее, ибо на похороны ей надели самое красивое погребальное платье, украсили шею ожерельем из чистейшего жемчуга и даже изысканно уложили ее кудри на подушечке из белейшего шелка. Но ей выпала судьба не покоиться с миром среди усопших собратьев, а быть съеденной.
Старик, должно быть, почувствовал мои душевные страдания, потому что он вдруг положил руку мне на плечо со словами:
– Ну, ничего, ничего, малыш…
Внезапно его голос изменился, и вместо сочувствия в нем зазвучало негодование:
– Он не должен был привозить тебя сюда! Это дело грязное и темное! Не место тут богобоязненному христианину, а уж тем более ребенку…
Я стряхнул его руку со своего плеча. Я не искал сочувствия со стороны человека, занимающегося столь бесчестным и постыдным делом, как Эразмус Грей.
– Я не ребенок, – сказал я.
– Ах, не ребенок? Тогда, значит, старые глаза Эразмуса Грея превратили его во лжеца! Дай-ка я взгляну на тебя поближе…
Он снял с меня старую шапочку и уставился на меня сверху вниз; на его губах играла улыбка, и, как я ни сопротивлялся, выражение его лица было столь комично, когда он изображал, что тщательно вглядывается и изучает меня, что я поймал себя на том, что улыбаюсь в ответ.