Знаете, что это значит?
Я знаю.
Год за годом, месяц за месяцем, день за днем, час за часом, минута за минутой, секунда за секундой, пока вы рядом с монстрологом, душу словно что-то сжирает, как пенящийся прибой подтачивает берег, смывая песок с доисторических костей, обнажая скелет, что прячется под нашим чувством человеческой исключительности.
Когда я только поселился у монстролога, в протокол вскрытия, как неотъемлемая часть, вошло ведро, поставленное у секционного стола, дабы я мог облегчить свой желудок, как только возникнет такая необходимость; а возникала она неизбежно. Однако прошел год, и ведро покинуло свой пост: я рылся в зловонных внутренностях гниющего трупа с легкостью девицы, собирающей цветочки на лугу.
И пока я стоял на своем посту в гостиной, что-то накрепко стянутое внутри меня словно ослаблялось: освобождение, что несло и восхищение, и ужас. Я не знал, что это за пружина раскручивается внутри меня, – не тогда, не в тринадцать. Это была часть меня самого, возможно, самая важная, и все же она была отделена от меня, и напряжение между ними, «я» и «не-я», казалось, способно разорвать пополам весь мир.
«Кто сражается с чудовищами, тому следует остерегаться, чтобы самому при этом не стать чудовищем».
Я не намерен говорить загадками. Я старик. Прерогатива стариков – говорить прямо.
Если бы я говорил прямо, я назвал бы это чудовищем. Но это всего лишь имя для «я»/«не-я», для той раскручивающейся пружины, что и притягивала меня, и отталкивала, для той вещи во мне – и в вас тоже, – что громовым шепотом шепчет: «АЗ ЕСМЬ».
Вы можете звать его по-другому.
Но вы его знаете. Нельзя быть человеком и не видеть его, не чувствовать его притяжения, не слышать его громового шепота. Можно бежать от него – но это и есть вы, и далеко ли вы убежите? Можно пытаться принять его – но это не вы, надолго ли вы его удержите?
Видите ли, сильнее, чем умирающий от голода алчет хлеба, я жаждал увидеть, что же в коробке – чем бы оно ни было. И это желание делало меня больше сыном своего наставника, чем сыном своего отца; я был перевоплощением Пеллинора Уортропа, вот только поэтические сожаления меня не терзали. Во мне жил лишь чистый голод – страсть, не тронутая банальностями жалкой человеческой морали.
Однако внутри этого раскрывающегося чудовища также жило и отвращение – сила, отчаянно молившая меня остаться в гостиной с Кендаллом.
Прошел уже почти час, а мой подопечный не шелохнулся, и было непохоже, чтобы в ближайшее время он пришел в себя. И если бы я задержался еще хоть на миг, у меня бы разорвалось сердце: я просто обязан был посмотреть на подарок Кернса. У меня не было выбора.
Я тихо прошел к двери в библиотеку и заглянул внутрь: монстролог сидел за столом, положив голову на скрещенные руки. Я негромко позвал его – Уортроп не шевельнулся.
Что ж, подумал я, или он спит, или умер. Если спит – я не рискую его будить. Если умер – то в любом случае не проснется!
Быстро и бесшумно проскользнул я к двери в подвал, колеблясь, но все еще не решаясь спуститься…
И внутри меня сидело чудовище.
Только один разочек взгляну, пообещал я себе. В конце концов, раз уж мой наставник так тщательно оберегает эту тайну, она должна того стоить. И, говоря начистоту, гордость моя была задета. Я воспринял его скрытность как знак недоверия – и это после всего, что мы пережили вместе! Если уж он не мог довериться мне, единственному человеку, который его терпел, кому он вообще мог верить?
Рабочий стол монстролога был накрыт черной тканью. Под ней находилась добыча доктора Джона Кернса: я видел очертания уже знакомой коробки. Зачем же монстролог ее прикрыл? Чтобы спрятать от жадных глаз, очевидно, – и только одному человеку в этом доме могли принадлежать такие глаза.
Гнев и стыд во мне вспыхнули с двойной силой. Да как он посмел! Разве я не проявлял себя с лучшей стороны раз за разом? Разве я не был образцом нерассуждающей верности и непреклонной преданности? И вот какова моя награда – очередное выражение его злобы!
Я не поднял робко уголка ткани и не стал смотреть на то, что таилось под ней, украдкой. Я решительно отбросил полог; в холодном воздухе резко и зло отозвался звук падающей ткани.
Часть третья. «Ответ на невознесенную молитву»
Я ахнул, ибо ничего не мог с собой поделать. Быть может, я и испытывал извращенную гордость по поводу своего преображения из наивного мальчика в уставшего от жизни подмастерья монстролога, и был омерзительно счастлив, что мои нежные чувства успели обрасти панцирем, но это вскрыло меня, как труп, и то, что открылось моему взору, обнажило первобытного проточеловека, который живет в каждом из нас и с ужасом встречает глубины ночного неба и застывшее око бездушной луны. «Великолепно!» – сказал, увидев это, доктор; я бы так не сказал.
С большего расстояния и в более слабом свете оно могло бы показаться ископаемым образчиком древней керамики – большой глиняной миской или чем-то вроде того, – но вышедшей из-под рук слепца или подмастерья. Миска была, за неимением лучшего слова, бугристой: комковатые бока, неровная кромка и чуть выпуклое днище, неустойчиво кренившее ее набок.
Однако расстояние было не таким уж большим, а свет – не таким и слабым, и потому я мог видеть, из чего сделан этот странный сосуд, близко и ясно. Я успел достаточно обучиться у Уортропа анатомии, чтобы определить некоторые из останков, из которых было свито, с ошеломительной искусностью, это гнездо: вот проксимальная фаланга
[31], вот переломленная пополам нижняя челюсть… – однако большая часть их оставалась так же загадочна – и почти бессмысленна – как были бы кусочки головоломки, разбросанные по всей комнате. Разорвите человеческое существо на части, нарежьте его на кусочки не длиннее вашего большого пальца и поглядите, сколько вы сумеете в нем опознать! Что это – клок волос или сухожилие, почерневшее со временем? А вот этот лиловый комок – кусок его сердца или ломоть его печени? Переплетение различных частей еще больше усложняет эту задачу: вообразите себе гигантскую малиновку, свившую себе гнездо не из сучков и листьев, а из человеческих останков.
Да, точно, подумал я. Не миска. Гнездо. Вот что это мне напоминает.
Сперва меня удивило, как чудовищный искусник, кем бы – или чем бы – он ни был, сумел изготовить такое. Мертвая плоть, беззащитная перед стихией, гниет быстро, и без некоего связующего вещества весь этот кошмарный мешок, вне всякого сомнения, рассыпался бы в беспорядочную кучу. Штуковина поблескивала в беспощадном электрическом свете, как обожженная глина: возможно, именно это и определило мое первое впечатление о ней, поскольку она была покрыта полупрозрачным, желеобразным слоем какой-то слизи.
Спеша, как сумасшедший, допросить Кендалла – «Вы открывали ее, Кендалл? Вы не касались того, что внутри?» – доктор бросил неприбранными свои заметки. Вверху страницы красовалась надпись: