Самым уважаемым жанром в древней бедуинской поэзии была касыда, длинное стихотворение с фиксированным набором тем. Она начиналась с сожалений об ушедшей любви и следах пребывания любимой в пустыне. Затем следовало путешествие по бескрайним просторам, в котором атрибуты пустыни и воображаемый верблюд или конь, на котором передвигался поэт, описывались сравнениями. И только после этого упоминалась основная смысловая нагрузка — часто простое самовосхваление. Касыда могла заканчиваться хвалой покровителю, от которого поэт ожидал вознаграждения за свои труды. Но многие стихотворения являлись не касыдами, а «фрагментами» с менее строгой структурой, но с более конкретным содержанием. В любом случае ограниченный круг тем предполагал ограниченный спектр эмоций и используемой лексики. В этих рамках достигаемый эффект определялся возможностями сочетаний заданных элементов. Когда возникала удачная модель, от нее уже не отступали.
Поэзию распространяли чтецы-декламаторы (часто тоже поэты), которые распевали стихи перед аудиторией, услышав их из уст автора, и так передавали их из поколения в поколение. В эпоху Аббасидов то, что осталось от творений великих поэтов, было записано разными чтецами и даже филологами и стало неким поэтическим каноном. Именно тогда эту поэзию смогли оценить не только как свидетельство очевидцев тех или иных событий или успехов и неудач тех или иных племен, а как образец литературы, утонченность и богатство которой следовало внимательно изучить.
Критики признали язычника Имруулькайса величайшим из арабских поэтов. В одном из хадисов сам Мухаммад якобы подтверждает это мнение: Имруулькайс был величайшим из поэтов, и те отправятся в ад под его предводительством. История его жизни — жизни распутника и авантюриста, внука вождя крупного объединения племен центральной Аравии, контролируемого племенем кинда в конце V века, — потрясает воображение. Его отец унаследовал титул вождя влиятельного племени после того, как возглавляемое кинда государство распалось, и был убит. Имруулькайс оставил свои скандальные развлечения с девственницами Аравии и развернул, как подобало, масштабную кампанию по отмщению за своего отца. В традиционных легендах он представлен могучим, но безрассудным и неудачливым воином, которого в итоге убил не доверявший ему византийский император (Имруулькайс просил его о помощи; тот же прислал в ответ плащ, которым награждали героев и который оказался пропитан ядом). Его язык был достаточно чист для грамматиста, но, что не менее важно, его жизнь была окутана романтическим ореолом, унося мечты бюрократов далеко от прозаических улиц Багдада.
Был собран его диван (сборник стихов), аутентичность которого, насколько возможно, проверил придворный грамматист аль-Асмаи (ум. в 831 г.). Имруулькайса (неверно) считали изобретателем той эротической прелюдии, с которой обязательно начиналась любая правильная касыда. Действительно, его эротические пассажи — или откровенная прямота, одновременно свежая и не ограниченная в образных возможностях — вызывали особое восхищение. Критики хвалили его как мастера сравнения и метафоры. Его сравнительные образы вошли в сокровищницу арабской поэзии, став эталоном для любого поэта. Самое знаменитое стихотворение — касыда, включенная в знаменитый сборник семи муаллак, доисламских шедевров, которые, согласно легенде, получили призы на ежегодных состязаниях на ярмарке близ Мекки; но в эпоху Аббасидов она подверглась редакции. Муаллака Имруулькайса ярко передает его страстность и своенравие
[170].-
В разношерстном городском обществе эпохи Аббасидов эта языческая традиция считалась идеалом простоты и искренности поэтического изложения. Это был стандарт, относительно которого судили о современной Аббасидам поэзии — та, как правило, проигрывала. Для многих она являла собой собственно арабское наследие, и даже люди, не имевшие арабских предков, хотели бы быть «больше арабами, чем сами арабы», культивируя ее. Но, пожалуй, на более тонком уровне ценителей привлекали безусловный романтизм и обаяние стихов мужчин, которым, казалось, чужды благоразумие и осторожность обычных горожан и которых не сдерживали рамки ислама, и потому они свободно выражали типичные человеческие чувства.
В кругах адибов создавалась и новая поэзия. Но не менее важно было пользоваться стихами — обычно из выученного наизусть свода произведений как можно более древних авторов — ради пущего эффекта в разговоре или прозаическом сочинении. Уже в поэзии бедуинов каждая строка, как правило, представляла собой самодостаточную единицу, выражавшую чувства, которые могли иметь отношения к очень многим вещам. Теперь такие строки авторы использовали для украшения письма, документа или даже трактата (и часто для того, чтобы поразить читателя собственной эрудицией). «Йа иду, ма ла-ка мин шавкин ва-ираки, ва марри тайфин ала алали тарраки» («Ты, очерствелый [человек], кто так же, как ты, томим жаждой и бессонницей и мучим призраками, приходящими в кошмарах к страннику»), — так поэт обращается к самому себе. (Я просто взял первую строчку знаменитого сборника, составленного для аль-Мансу-ра — «Муфаддалийят».) Эти арабские слова точны и прямы, но архаичны (к началу эпохи Аббасидов) и несут странный смысл. Их приписывают жившему в VI веке бедуинскому странствующему разбойнику, чье прозвище (Тааббата Шарран) означает «беда под мышками» (речь идет о его мече). В них нет религиозного смысла, это лишь откровенное выражение одновременно жесткости человека, и его нужды и одиночества. Употребленная к месту в прозе какого-нибудь клерка, подобная строка навевала мысли о другом мире и (если эта проза соответствовала ей по силе) придавала ей волшебства.
По этим разнообразным причинам — религиозным, литературным и социальным — форма касыды (и манера выдергивать из нее поэтические строки) обрела ауру непререкаемого авторитета как воплощение норм арабского языка и культуры адаба. В результате возникли разные влиятельные школы литературной критики, занимавшиеся защитой достигнутых таким образом планок.
Критика: староарабская классика и новая поэзия
Так господство арабской поэтической традиции дало возможность приверженцам шариата, оппонентам традиции абсолютизма, внедрить кое-что из своих воззрений в самое сердце адаба и, помимо прочего, закрепить разрыв с сасанидским прошлым. Грамматисты непременно считали древнеарабскую поэзию единственным современным Корану и хадисам и потому абсолютно надежным источником лингвистических параллелей с ними, на основании которых можно было делать выводы о значении слов в священных текстах. Вот, как это ни странно, улемы и решили дать особое благословение на изучение доисламской поэзии, пусть и языческой и очень типичной для хвастливой, лживой, бездумной роскоши, которую осуждал сам Мухаммад и которую многие улемы считали недостойным образом жизни своих современников.
Конечно, на оценку старой поэзии, данной в эпоху Аббасидов, не слишком влияли подобные теологические соображения; она распространялась — но с меньшим одобрением — и на (часто нечестивых) мусульманских поэтов эпохи Марванидов, которые продолжали древнюю традицию, но не могли рассматриваться как лексически безупречные. Для адиба имели значение образцы изящной грамматики и отголоски прежних свободных времен. Но улемы все же имели вес, и их отношение подспудно ощущалось в обсуждении вопросов соблюдения приличий в стихах.