«Странное шуршание крыльев в голове… мозг закрывается… отказывается регистрировать впечатления… вчера утром появились знакомые искры… всё стало скучным, безвкусным, бесцветным… читаю автоматически, как корова жует жвачку… глаза болят, дрожат руки… кровь не поступает в голову… я думала, в мозгу что-нибудь взорвется… сердце у меня подпрыгнуло и остановилось… мой мозг похож на тугой клубок струн… половина моего мозга совсем высохла…»
Существенная деталь: когда болезнь отступала, Вирджиния помнила почти всё, что с ней происходило, – никакой амнезии. И не только помнила, но и пользовалась бредовым состоянием для воспроизведения внутреннего монолога героев своих книг; болезнь словно бы «способствовала» реализации ее творческого замысла: вспомним хотя бы Септимуса Уоррена-Смита из романа «Миссис Дэллоуэй», его голоса и видения.
2
В отличие от покончившего с собой после войны Септимуса Смита или погибшего на фронте Руперта Брука, смерть которого стала для Ка-Кокс тяжким ударом, а также Сесила Вулфа, младшего брата Леонарда, убитого в самом конце «этой ужасной войны, от которой никуда не денешься»
[48], – блумсберийцы в большинстве своем в мировой бойне не участвовали. Любыми способами стремились избежать призыва и его альтернативы – суда и тюрьмы. Как очень немногие, войну восприняли негативно. И, как очень многие, – панически.
«Всеобщее потрясение, вызванное Первой мировой войной, было настолько внезапным, что мы еще опомниться не успели… а наши чувства превратились в груду обломков, а сами мы – в безмолвных свидетелей, наблюдающих за ними искоса, со стороны», – вспоминала много лет спустя Вирджиния Вулф.
Ей вторит Дэвид Герберт Лоуренс: «Итак, наш космос взлетел на ветер, звёзды и луна стерты с небосвода… Наступил конец, наш мир исчез, мы же превратились в пыль, рассеянную в воздухе» (из письма леди Оттолайн Моррелл, 9 сентября 1915 года).
Панически, но не «патриотически». Если «безмолвным свидетелям» что и угрожало, то лишь германские цеппелины и осуждение сограждан, для которых взгляд «искоса, со стороны» был совершенно неприемлем. Не страдала патриотизмом и Вирджиния:
«Испытала полную внутреннюю опустошенность… Поняла, что патриотизм – низкое чувство… Когда играли гимн, ощущала только одно: полное отсутствие эмоций в зале. Если бы англичане не стыдились говорить в открытую о ватерклозетах и совокуплении, тогда бы они могли испытывать человеческие чувства. А так призыв к сплочению невозможен: у каждого ведь свое пальто, свой меховой воротник. Когда смотрю в подземке на лица себе подобных, начинаю их ненавидеть. Право, сырая красная говядина и серебристая селедка на глаз куда краше»
[49].
Патриотизм, убеждена Вирджиния Вулф, – низкое чувство:
«Только, ради бога, ничем не жертвуйте своей родине», – пишет Вирджиния Ка-Кокс.
«Патриотизм в литературе – смертельный яд», – записывает она, когда в апреле 1915 года газеты славили погибшего Руперта Брука.
В рецензии на военные стихи Зигфрида Сассуна (май 1917 года) она не скрывает, какое отвращение вызывает у нее мировая война, словно прозревает ее ужасы сквозь газетные штампы:
«Сидим и наблюдаем за всем этим… за чудовищными картинами, которые скрываются за бесцветными газетными фразами».
Вулфы узнавали о войне, конечно же, не только из газет. Доставалось и им – особенно невиданно холодной зимой 1917–1918 года, когда Вирджинии и Леонарду приходилось во время бомбардировок среди ночи спускаться в подвал «с одеждой, стегаными одеялами, часами и фонарем. Спускаться и сидеть на деревянных коробках в угольном сарае или лежать на полу, на матрацах в кухне», – вспоминала Вирджиния.
«Ложишься в постель в полной уверенности, что больше нам никогда не придется бояться…» – записывает она в дневнике 18 октября 1918 года.
Увы, придется. Не скоро, но придется.
Даже долгожданная победа, заключение перемирия и прекращение кровавой бойни воспринимались ею «чужим праздником», чем-то надуманным, искусственным, лицемерным. И даже «убогим и гнетущим» (“sordid and depressing”), как она выразилась в письме Ванессе.
«Не знаю, но мне всё это кажется праздником слуг, призванным умиротворить и успокоить “народ”, – запишет она в дневнике, увидев по дороге в Эшем праздничное шествие в связи с заключением Версальского договора. – Есть что-то просчитанное, политическое и неискреннее в таких праздниках… в них совсем нет красоты и почти нет стихийного порыва»
[50].
Да и откуда было взяться стихийному порыву, если и у активных и у пассивных участников войны «глубоко-глубоко угнездилась эта причиненная войной, бесчеловечной и беззаконной, боль»
[51]?
Вирджиния не только не страдала патриотизмом, но к военным рискам и вызовам отнеслась с неприкрытой иронией – «искоса, со стороны». Вот что она пишет Ка-Кокс, оказавшись ненадолго в Лондоне в первые месяцы войны:
«Мы выехали неделю назад из Эшема, который живет по законам военного времени. Повсюду солдаты, они снуют взад-вперед, люди копают траншеи, идут разговоры, что в коровнике разместится военный госпиталь… Мы шли по Лондону, и, о Господи, только и разговоров, что грядет конец цивилизации и что наша жизнь ничего не стоит… Говорят, что предстоит великая битва, и состоится она именно здесь, в 15 милях от Северного моря…»
Сама же Вирджиния Вулф в этих разговорах участия, конечно, не принимает. Да и в ее ранних романах – «По морю прочь» и «День и ночь» – о войне, из-за которой, по ее же собственным словам, «во всех, мужчинах и женщинах, вскрылись источники слез», не сказано ни слова. Что не раз служило поводом для упреков в уходе от «насущных проблем общественной жизни». В своей рецензии на «День и ночь», озаглавленной «И плывет корабль в тихую гавань»
[52], Кэтрин Мэнсфилд обвиняет автора в интеллектуальном снобизме, в том, что она живет вне времени: «Никакой войны никогда не было – вот смысл книги». Сама же Кэтрин Мэнсфилд, ставшая в одночасье национал-патриоткой, убеждена:
«Я чувствую всем сердцем, что всё теперь пойдет по-другому, не будет так, как прежде, и мы, художники, являемся предателями, если думаем иначе. Мы обязаны это учитывать и искать новые средства выражения для наших новых мыслей и чувств».